Египтяне повиновались, но римляне воззрились на него в недоумении.
— Я приказал: танцуйте! — потребовал царь и махнул своей флейтой в сторону одного из римских военных.
— Эй, ты! Деметрий! Танцуй!
Деметрий посмотрел так, будто ему приказали прыгнуть в малярийное болото.
— Я не танцую, — отрезал он, отвернулся и зашагал прочь.
— Вернись!
Царь попытался схватить складку его туники, но поскользнулся, и венок из плюща сполз ему на глаза.
— Ой!
Солдаты Габиния тихо ржали, а мне стало очень стыдно. Я знала, что во время Вакханалий подобное поведение считается нормой, но в ценящем достоинство Риме подобные оргии не в чести: по мнению римлян, это не священнодействие, а постыдный пьяный разгул.
— Вот почему его называют Авлетом — флейтистом, — произнес голос неподалеку.
Он принадлежал Марку Антонию.
— Да. Однако жители Александрии дали ему это имя в знак приязни, — натянуто промолвила я. — Они почитают Диониса и обычаи его чествования.
— Я вижу.
Он обвел жестом вокруг, указывая на толпу.
Мне показалось, что этот римлянин хочет противопоставить свое ханжество жизнелюбию и веселью других присутствующих, но тут я приметила, что он и сам не забывает прикладываться к серебряной чаше.
— По крайней мере, ты не считаешь, что египетское вино осквернит твои губы, — сказала я.
Он протянул опустевший кубок, и слуга тут же его наполнил.
— Вино у вас хорошее, — отозвался он, смакуя напиток. — Я очень люблю вино и стараюсь везде, куда бы ни забросила меня судьба, пробовать новые сорта. Я пил и хианское, и раэтское, и коанское, и родианское, и несравненное прамнианское.
Сорта вин он перечислял, как любящий отец имена любимых детей.
— А прамнианское и правда такое вкусное, как о нем рассказывают? — спросила я, чувствуя, что тема для него приятна.
— Правда. Оно сладкое как мед, его не выдавливают из винограда Лесбоса, а позволяют соку сочиться и вытекать самому.
Он вел беседу непринужденно и открыто, и я вдруг поняла, что этот римлянин мне нравится. И не только обхождением. На свой лад он был красив: крепкая шея, широкое лицо и торс с рельефными мускулами.
— Да, я чту Диониса, — промолвил Марк, обращаясь скорее к себе, чем ко мне. — А еще люблю актеров. В Риме я предпочитаю их сенаторам.
Он прервал разговор, когда к нам, пошатываясь, подошел изображающий бога отец в сопровождении смеющихся женщин, одетых менадами.
— В Риме танцы на людях считаются позором для свободного человека, поэтому Деметрий и отказался, — пояснил Антоний. — Пожалуйста, скажи об этом царю, когда он перестанет быть богом, а станет самим собой.
Как дипломатично он выразился — не «когда он протрезвеет», а «когда станет самим собой». Этот римлянин, казавшийся таким неримским, пришелся мне по душе.
Но он не задержался в Александрии надолго: не прошло и месяца, как Антоний и Габиний отбыли, оставив три легиона для поддержания порядка. Третий римлянин остался — Рабирий, снискавший себе дурную репутацию мытаря и ростовщика. Он вознамерился сам, лично выкачать из египтян деньги, что задолжал отец, а потому заставил назначить его царским казначеем и начал бесстыдно обирать население. Правда, с жителями Александрии, которые всегда были себе на уме и не отличались раболепием, такой номер не прошел: они прогнали взашей сборщиков новых податей вместе с иноземным казначеем. Отцу повезло, что его в очередной раз не скинули с престола.
В Риме и Габинию, и Рабирию пришлось предстать перед судом сената, Габинию — за пренебрежение велениями священного оракула Сивиллы, а Рабирию — за то, что он официально поступил на службу к иноземному царю. Габиний отправился в изгнание, а ловкий Рабирий выкрутился.
Молодой Марк Антоний, лишившись своего командира, поступил под начало другого полководца — Юлия Цезаря.
Глава 8
Теперь в моей жизни произошла очередная резкая перемена: если еще недавно я мечтала только о том, чтоб подольше оставаться ребенком и не привлекать к себе внимания, то теперь оказалась на виду и появлялась на публике вместе с отцом. Поскольку у него не было жены, мне досталась роль царицы, и надо было выглядеть достойно, чтобы со временем стать ею на самом деле. Мои прежние учителя перешли к младшим детям, а ко мне приставили настоящих ученых из Мусейона и бывших послов, обучавших меня тонкостям дипломатии. Кроме того, я должна была присутствовать на всех заседаниях отцовского совета.
Я даже немного скучала по прежнему своему положению, дававшему куда больше личной свободы; человек никогда не ценит того, что имеет, а утраченное зачастую видит только с лучшей стороны. С «обществом Имхотепа» мне пришлось расстаться, и самые близкие друзья, Мардиан и Олимпий, несколько отдалились, как будто не знали, как им теперь со мной держаться. Никогда прежде не чувствовала я себя столь одинокой. Чем выше возносит человека судьба, тем полнее его одиночество.