Я размышлял о том, возможно ли найти музыкальную ноту, которая бы вызвала у слушателя оргазм, которая достигла бы позвоночника и коснулась бы длинного белого нерва. Напряжение нарастает в животе и длинными волнами врывается в тело, колебание кишечника достигает неожиданного крещендо. Вот так звучит арабская музыка. Механическое, без всяких эмоций, воспроизведение оргазма, действие на нервы, удар по внутренностям.
После укола, я отправился в «Багдад», встретил Лейфа и Марва. Хозяин художник-неудачник по фамилии Элгрен. Если у него и было имя, то я его никогда не слышал. Высокий, широкий в плечах, коренастый, холодный и высокомерный. Когда я только приехал в Интерзону, он выставлял некоторые из своих картин. Ничего впечатляющего. Виды Сахары, лучшие из которых напоминали голые обитаемые камни и пустыни пейзажей из снов Дали. Есть умение, он умеет рисовать, но у него нет на то никаких причин. Я нашёл, что в выражении собственных чувств он также скуп, как и в живописи. С ним я не мог разговаривать. Он живёт с молодым художником-арабом, фальшивым примитивистом. Элгрен великолепен в качестве хозяина модного ресторана — та самая частота кристаллизованной гениальности. Он надеется, что забегаловка прославится на весь мир.
«Вчера вечером гардероб был завален норкой. В Интерзоне полно денег,» — говорит он. Возможно, но это не совсем так. Денег даст богатая старуха. У Элгрена нет и дайма, но он тип, который сумеет разбогатеть, если будет вести себя как богатый. И Элгрен так безумен, что это ему поможет. У него параноидальное тщеславие. Он из тех людей, у которых ни для кого не найдётся доброго слова, а таким и должен быть хозяином людного ночного заведения. Каждому захочется быть исключением, единственным, кто бы ему нравился.
У него были арабские музыканты из «Риф» — комбо в составе трёх человек — и маленький мальчик, танцор и певец. Ребёнку было четырнадцать, но для своих лет он был слишком маленького роста, как все арабы. Ни волнения юности на лице, ни брожения, никакого пробуждения. Лицо состарившегося ребёнка, похожее на лицо куклы с обезьяньей восприимчивостью. Деньги, которые вы ему даёте, он кладет к себе в тюрбан, так, что они свисают ему на лоб. Что он делает с деньгами? У него очень громкий голос, эта хваткая, кружащаяся кукла мычит подъёмы и спуски арабской музыки. Он по-особому дёргает губами не только из стороны в сторону, но и вверх-вниз. Его сексуальная и стяжательская напористость слились воедино. С ним никогда бы не случилось такого, чтобы пойти с кем-нибудь в постель по иной причине кроме как из-за денег. У него практически полностью отсутствует молодость, вся сладость и неуверенность, и застенчивость юности. Он груб и бесстыден как старая шлюха, и для меня представляет интерес только в качестве объекта сексуального удовлетворения.
В Интерзоне с ее переизбытком нейлоновых рубашек, фотоаппаратов, часов, опиатов, продающихся из-под прилавка, тебя охватывает ощущение кошмара. Что-то абсолютно злобное в состоянии полного попустительства. И новый шеф полиции там на Холме собирает досье — я подозреваю его в выполнении с этими данными невыразимых словами фетишистских упражнений.
Когда аптекарь продаёт мне ежедневную дозу юкодола, он ухмыляется так, словно я попался на наживку в ловушке. Вся Зона — ловушка, и однажды она захлопнется. Не резко, но постепенно. Мы будем свидетелями всего этого, но выхода не будет, некуда будет бежать.
Речь о полицейском напомнила мне о том, как тут мама Кики впервые угрожала мне пожаловаться в полицию на то, что я развращал её единственного ребёнка или что-то в этом духе. Я жил у Матти, и Матти клялся, что это правда, и повторял, что вокруг дома рыщет детектив; выяснилось, что это был не детектив вообще, а старый голубой, положивший глаз на Кики, и вся история была просто интерзоновской чепухой. Тогда же Антонио, вороватый португалец, пустил слух, что за мной следят. Надеется, что я свалю из Зоны.
Матти — это сутенёр, который любит свою работу, толстый, ещё не старый Купидон-гом. Он продолжает бросать на меня укоризненные взгляды в коридоре: «Ах, никогда ещё за пятнадцать лет в Интерзоне и до того не случалось со мной ничего похожего. Сейчас здесь уже две недели английский господин. С которым я мог бы делать хороший бизнес, но теперь за моим домом следят.»
Фарс в спальне с полицией и матерью у дверей. Я пытаюсь втолкнуть Кики в комнату Марва, а он заявляет: «Поищи другое место для своих горячих мальчиков, Ли.» Носовой платок со следами эякуляции — крайне изобличающая улика. Лучше всего его проглотить.
Я пишу это в больнице, в которой я снова лечусь. Типичная «интерзоновская» организация. Еврейская больница, испанский персонал и монахини-католички в качестве медсестер. Слава Богу, что как и всё испанское больницей управляют неряшливо и вяло! Ни сестёр, плещущих тебе в лицо по утрам тёплой водой. И не объяснишь никакой шведской сестре из Северной Дакоты, почему джанки терпеть не может воду у себя на коже. Я пробыл здесь уже десять дней, но ещё ни разу не принимал ванную. Сейчас восемь часов утра, и примерно через полчая начинается дневной обход. Кто-то стонет в комнате по соседству с моей. Исходящий из утробы ужасный нечеловеческий звук. Почему бы им не сделать ему укол и не заткнуть его? Это невыносимо. Я ненавижу слышать, как кто-нибудь стонет, не из-за жалости, но из-за того, что звук раздражает.
Это напоминает мне набросок, который я когда-то написал о джанки, мать которого умирает от рака, а он принимает её морфий, подменяя его кодеином. Заменять морфий кодеином ещё хуже, чем просто его воровать и подменять молочно-сахарным порошком. Порошок из-за шока — пустотой между разрывающейся от боли тканью, стремящейся к облегчению морфином, и полнейшей пустотой порошка может на диво возбудить тело — безупречно чистая доза. Но кодеин притупит боль, так что она превращается в жидкость и распространяется, заполняя клетки как серый туман, плотный, неподдающийся вытеснению.
— Теперь лучше? — стон прекратился.
— Намного лучше, спасибо. — сказала она сухо.
Она знает, — подумал он, — что я никогда её не обману.
Возможно, что в таком тоталитарном полицейском государстве, как Россия, или в стране-союзнице было бы лучше. Худшее уже позади. Внешний мир знает все твои затаенные страхи — или желания? У тебя не перехватывает дыхание от неожиданных изменений давления. Внешнее и внутреннее давление уравновешенны.
Так что я написал рассказ о человека, который поменялся с кем-то паспортом в турецких банях в русской зоне Вены, и не может вернуться обратно за железный занавес. Конечно же, не оконченный. За кого вы, чёрт возьми, меня принимаете.
Над Веной было светлое суровое фарфоровое небо, и холодный весенний ветер срывал просторное габардиновое пальто с тощего тела Мартина. Он почувствовал боль желания в пояснице, как зубная боль, легкая и не похожая ни на какое другого ощущение. Он обогнул угол; Дунай ворвался в него сотнями светящихся точек, и он почувствовал всю силу ветра и, чтобы сохранять равновесие, наклонился вперёд.
Если охраны на линии нет, это будет не так уж и опасно, — подумал он. Они не смогут обвинить меня в том, что я шпионю в турецких банях. Он увидел кафе и вошёл. Огромная комната, почти пустая. Зелёные сидения как в старом пульмановском вагоне. Угрюмый официант с круглым в прыщах лицом и белыми ресницами принял заказ — двойной бренди. Он проглотил бренди одним глотком. На мгновение он почти задохнулся, затем его желудок успокоился в волнах теплоты и эйфории. Он заказал ещё бренди. На этот раз официант улыбался.