Физикохимия, биология и психика даны каждому, какие даны. Назовем то, что мы видим у Толстого и что мы называли смотрением, теорией. Это важное переименование. Теория понимается по-разному, давайте вернем этому слову ощутимое значение. Будем называть теорией то, что происходит с Толстым: присутствие себя как другого, другого себя, или просто присутствие (Da-sein, бытие-вот, показанное и выступившее в свет бытие, тождественное просвету, пространству). Давайте возвратим слову теория феноменологически строгое значение, всё-таки наконец отбросим все туманные фантазии, которые навевает неопределенное выражение «созерцание» (что это такое, скажите на милость, вы знаете? Я не знаю. Уверен, что и говорящий это слово тоже не знает, или воображает себе какую-нибудь чушь вроде вдохновенного глядения куда-то в платонические высоты), или «умное зрение», при котором опять же начинают воображать себе какие-то другие глаза, которые видят невидимое. Вместо всех этих плаваний в грязном тумане будем опираться на то, с чем можем иметь дело, на опыт Толстого, его полувековое или много больше присутствие при себе. Удобно и то, что мы возвращаемся при этом к исходному важному и серьезному смыслу слова теория – присутствие, посещение, связанное с демонстрацией. Теория – посольство, или депутация; теорейн – присутствовать, преимущественно на олимпийских играх; посылать посольство; устраивать смотр войскам. Торжественность общегреческих игр или военного парада входит в значение слова.
Мы очистили себе это слово, больше не будем пользоваться им бездумно («теория» в современном значении производное, легко устанавливается при проясненном исходном значении). Пока вообще им не будем зря пользоваться, введем уже в новом очищенном значении, когда надо будет. Пока будем говорить, что Толстой смотрит за собой. Как мы уже говорили, есть за чем смотреть, при такой богатой природе смотрительство в любом случае окупится, дело крупное; как я сказал, при скудной природе, без того размаха, мы бы и смотрительства не заметили. Т. е. богатая природа сделала так, что смотрительство имело смысл и сложилось в такой корпус дневников.
Теперь. Хайдеггер показал, особенно в ‘‘Wissenschaft und Besinnung”, смотрение теории плавно и быстро соскальзывает в смотрительство. У него не подчеркнуто, что смотрительство не свободно, от свободного смотрения (теории) оно отличается заинтересованностью в подопечном, в конце концов – в сохранении наличного состава мира. Смотритель жестко или жестче привязан к наличному составу, чем наличный состав зависит от него. Отношение к стране и миру как предприятие сковывает предпринимателя, государство, в большей мере, чем скован сам мир, в конечном счете невидимый и неуловимый. На уровне невидимости и неуловимости только смотритель, теоретик чистый, уровня Толстого. Смотритель, автор дневника не принадлежит у него успеху писателя, не присутствует при богатой природе этого человека, этого тела. Сторож не становится слугой, он не зависит – у настоящего теоретика – даже от существования того, за чем он смотрит: такой смотритель, теоретик, легко упустит свое тело, мир, всё, на что он смотрит, если на подопечном нет санкции. Чьей: его же собственной. Он природе, богатой, природе писателя, человека, не подотчетен. Наоборот, природа на смотру смотрителя, как войско при параде, рискованно зависит от его санкции. Космос среди прочего значит строй войска, прежде всего на войсковом смотру. Космос имеет своим составляющим поэтому смотрителя и существует в меру его санкции. Космос и теория – сцепленные полюса. Теоретик или пасет космос, и тогда, как новоевропейская наука, он прикован к его наличному составу и к заведенному им хозяйству в его предприятии планетарном, или он спасает космос, выдавая ему санкцию.
Что у Толстого второе, т. е. что его отношение к его бытию не предприятие и не хозяйственное смотрительство, показывает его уход. Природа (я употребляю это слово в том же смысле, что бытие), включая его тело, здоровье, семью, уклад жизни, не получила санкцию от смотрителя. Чего требовал смотритель (кому хочется, говорите теоретик). Чего сказано: повышения жизни. Что повышение жизни не означает поддержания биологии, психологии и социологии, к этому мы с разных сторон уже подходили и это для нас не новость. Наш вопрос сейчас вот какой. Толкая тело, биологическое, психологическое, социальное, на крайний поступок, смертельный риск, смотритель, автор дневника, требует известно чего, возрастания жизни. Но то, что делает Толстой, идет, едет, говорит слова, поступки того же порядка, какие он делал и раньше, ходил, ездил, говорил слова. По самим новым поступкам, их материи, после ухода не скажешь, что они заведомо возрастание жизни. Очень может быть, что и другого рода поступки, допустим нахождение такого нового отношения к людям, предположим совершенно без малейших споров и упреков, без ухода из дома, тоже подходили бы к требованиям смотрителя, автора дневника. Это не исключено для самого Толстого; уйдя из дома в 1910 году, он не всегда безусловно уверен, что делает единственно нужное. Почему смотритель не подскажет. Невозможно думать, что он знает, но не говорит, чтобы человек сам нашел выход: он проще этой стратегии и зная сказал бы. Он, стало быть, не знает. Он загоняет человека, может отказать ему во всяком одобрении, перечеркнуть всего, осудить строже, чем судья, приговорить (исключить самоубийство в спутанном состоянии ума, мы прослеживаем чистые случаи, в которых смотритель именно судит и запрещает, но не знает что предписать, самоубийство предписывается, следовательно, не смотрителем).