Все годы, пока тело мое оставалось сильным, я продолжал работать в поле, поддерживал порядок в имении, был занят повседневными хлопотами.
У нас с Ками рождались еще дети, и со временем я перестал слушать соседские сплетни и беспокоиться о том, на кого они были похожи, и насколько те самые «лучи смерти», прервавшие жизнь моего хозяина, оставили отпечаток и на мне. В какой-то мере мне было все равно.
В доме уже никогда не бывало тишины. Крики малюток перекрывали пение птиц на заре; но это являлось облегчением, потому что они заглушали также и мои мысли.
Мы с женой делили кров и заботу о малышах, и я был благодарен этой простодушной женщине за ее терпение и покладистость – жизнь со мной, теперь замкнутым и угрюмым, не могла не тяготить ее. Все же она не жаловалась и не роптала на свою горькую долю. Беседовали мы с нею только о бытовых делах – о новом урожае, о приобретении теплых вещей на зиму, о том, что опять прохудилась крыша – и этого было достаточно.
Ведь я должен был молчать обо всем, что видел. Я должен был молчать. Сначала по приказу, потом по привычке; потом из-за того, что уже не мог найти в себе силы, чтобы заговорить об этом – да меня никто и не расспрашивал.
В моем сердце холодная жилка вины трепетала постоянно, и призраки пережитых кошмаров погружали меня в бездну тоски и одиночества. Как мог я быть так слеп, что вплоть до последнего не замечал признаков нездоровья хозяина? Как мог я, после всего пути, пройденного с ним, не заметить и его душевных страданий? Мог ли я в эти месяцы, пока он еще находился в Сузатт, хоть чем-то помочь, что-то изменить? Быть может, именно его одиночество, угнетенное состояние, его уверенность в собственной огромной вине, и в том, что он никому по-настоящему не нужен, что он не принадлежит ни к одному из миров, ни к нашему, ни к чужому... Быть может, все это, среди прочего, так быстро подстегнуло его болезнь.
Когда я время от времени виделся с Гатан и Сидой, навещая их на окраине маленькой деревеньки Лака́т, где они жили, или принимая у себя в имении, я тщетно искал среди их многочисленных подросших детей хоть одного с волосами цвета темной меди, или с чертами лица, не слишком похожими на наши. Но ни один из кудрявых, толстощеких и темноглазых карапузов, как и ни одна из простолицых грузных девчонок не всколыхнули во мне надежды. Сами сестры горько плакали, когда узнали от меня о смерти нашего отца, и когда я сказал им, что хозяина тоже больше нет, объяснив только, что он погиб на чужбине от рук врагов, и что его нельзя было спасти.
Калимак наконец взял себе жену, очень красивую девушку по имени Роя́на, с длинными волнистыми каштановыми волосами и светло-зелеными глазами. Он получил долгожданные владения и изредка приезжал повидаться – иногда с женой и новорожденным сыном, иногда в компании Разанула, из нескладного долговязого подростка превратившегося в статного широкоплечего парня, чьи густые золотисто-русые волосы, чувственные губы и румяные щеки заставляли биться сердца всех окрестных девок. Впоследствии и Разанул стал главой семейства, и его первенец тоже был мальчик.
Когда, прибыв в очередной раз, Калимак не застал меня дома и узнал, что я ушел к пристани, то тоже направился туда.
«Море... до самого горизонта. На него можно смотреть вечно...»
Стоя у самой кромки, я наблюдал за накатывающим прибоем. Время от времени неведомая сила влекла меня к берегу, и тогда я подчинялся ей и мог часами, не отрываясь, смотреть на волны, ничего при этом не чувствуя и ни о чем не размышляя.
Поэтому я не сразу понял, кто тянет меня за руку, пытаясь оттащить от воды. А Калимак упорно заставлял меня отойти, повторяя при этом: «Идем. Ну идем же, чего ты здесь застрял! Твоя женка волнуется уже».
Я не мог поверить, что ему было до этого дело, как и не мог понять, зачем он вообще наведывается к недостойному рабу, над которым всегда любил поиздеваться. Но он, скорее всего, лишь выполнял свой долг перед старым другом, присматривая за мной.
- Вы свободны, господин, - ответил я, поняв это. – Я сам о себе позабочусь.
Он не стал оспаривать мои слова, только хмыкнув и молча стоя рядом.
Много раз я пытался понять, почему Маура дружил с этим напыщенным, наглым, эгоистичным и невежественным мужиком. Может, потому, что под покровом грубости и греха таилось ранимое, щедрое сердце.
* * *
Эль-Нор из милой малышки выросла в плотно сбитую и не слишком изящную круглолицую деваху, фигурой точь-в-точь в свою мать. Ухажеры вились вокруг нее, как пчелы у сочащегося нектаром цветка, изнывая от подростковой похоти. Тряся копной светлых кудрей, она громко хохотала в ответ на их заигрывания и пощипывания, широко распахивала васильковые глаза, и я гадал, успею ли пристроить ее в услужение и выдать замуж до того, как она повторит подвиг матери, начав округляться в области живота.
Подрастали и остальные дети, коих после Эль-Нор и Мата у нас народилось еще семеро, четыре мальчика и три девочки. Последние две, близняшки, родились слабыми, и умерли в младенчестве в морозную зиму. Хотя такие смерти были обычным делом в деревне, Ками долго истошно рыдала над ними, заламывая руки, и мое сердце сжималось от боли, когда я разбивал лопатой ледяную корку и докапывался до мерзлой земли под пригорком недалеко от имения, чтобы опустить в вырытую яму крохотные бездыханные тельца. Для меня это был еще один очередной удар судьбы, вдобавок ко всем предыдущим; для жены же, по всей видимости, первый.
В деревне меня уже давно за глаза прозвали «этот двинутый старик», о чем поведали мне Шалина́т и Ме́накар, два моих подросших сына, которые еще жили со мной и Ками в имении. Хотя мне едва перевалило за сорок, я не удивлялся такому прозвищу; как, впрочем, и первой его части. Как еще можно было назвать рассеянного мрачного нелюдима с трясущимися руками, резко вздрагивающего от любого оклика? Как еще можно было назвать того, кто намертво застрял в прошлом, не в силах выпутаться из его сетей и начать новую жизнь?
Наш человеческий век был короток, работа тяжела, и дряхлость уже маячила за спиной. Все чаще я беспричинно злился на Ками, придирался к ней по мелочам, а иногда, крепко выпив, полностью лишался рассудка.
- Вчера мясо до углей сгорело, сегодня похлебка пересолена так, что поперек горла встает! Только и знаешь, что по деревне шляться! Неужто до сих пор спрос на твои мощи есть? – накинулся я на нее в один из вечеров, придя домой глубокой теменью и шатающейся походкой едва вписываясь в дверной проем.
В ужасе Ками замотала головой, уже видя, чего от меня ожидать.
- Будто я не знаю, что с любым мужиком заваливалась, стоит поманить! Ты мне надоела, поганая баба! – орал я, брызгая слюной. Вконец потеряв себя от гнева, я схватил кочергу и безжалостно стал бить ее, куда придется.
Вскрикивая от боли, она упала и отползла, пытаясь укрыться под столом.
Я видел перед собой уродливую, толстую, беззубую старуху в грязном сером платке над спутанной паклей наполовину седых курчавых волос, пропахших кислым молоком. Она боязливо съежилась на полу, сморщенными руками прикрывая лицо. А глаза были те же – круглые, темные, настороженные; только давно уже не такие ясные, и окруженные сеточкой морщин. Зрелище вызвало во мне лишь еще бо́льшую ярость и брезгливость, и я вновь замахнулся.
«Посмотри на себя!», – вдруг промелькнуло в моей голове. «На кого похож ты сам, обезумевший, жирный, немытый тупой боров, напавший на беззащитную женщину. Видел бы тебя сейчас твой хозяин...».
Рука моя задрожала и опустилась, затмение спало, и я, отшвырнув кочергу в угол, выбежал из дома.
Когда я превратился в чудовище? Я, раньше отказывающийся даже убить кролика на охоте или перерезать голову пойманному в реке окуню; я, пускавший слезу при виде любого насилия?