Выбрать главу

Мы, т.е. я, Мережковский и Философов, а также некоторые друзья наши, склонялись, как писатели, к идейным сторонам общественного вопроса. Не входя ни в одну из политических партий, мы, однако, имели касание почти ко всем. В той, которой мы наиболее сочувствовали, у нас было много давних друзей. Задолго до войны мы сблизились с некоторыми эмигрантами (между прочим с Савинковым), с которыми мы

поддерживали постоянные сношения. Это была партия социалистов-революционеров. Несмотря на плохо разработанную идеологию, партия эта казалась нам наиболее органической, наиболее отвечающей русским условиям. За соц.-революционерами, как народниками, стояло уже свое историческое прошлое. Что касается партии социал-демократической, - партии, сравнительно новой в России, лишь после 1905 года оформившейся у нас по западным образцам и уже расколотой на большевиков и меньшевиков, то самая основа ее экономический материализм, - была нам, и некоторой части русской интеллигенции, особенно чужда (как и самому русскому народу, - казалось нам). Все десять лет мы вели с ней последовательную, очень внутреннюю, идейную борьбу.

Призрак конституции, Дума, послужила созданию партии "умеренных", либеральных, стремящихся к государственной работе в легальных рамках. Как уже было упомянуто, эта работа в конечном счете тоже оказывалась призрачной. Партия конституционно-демократическая (кадетская), единственно значительная либеральная русская партия, в сущности, не имела под собой никакой почвы. Она держалась европейских методов в условиях, ничего общего с европейскими не имеющих. Но, конечно, если в области политики работа либералов и была бесплодна, то в области культуры они кое-что сделали - или делали, по крайней мере. Этим объясняется то, что либералы, в предвоенные годы, постепенно завоевывали себе все больше и больше сочувствующих среди интеллигенции.

Мы близко соприкасались с либералами, благодаря тому, что Философов, не входя в партию ка-де, работал в партийной газете "Речь" и позиция его имела много общего с позицией либеральной.

Таким образом, вся скудная политическая жизнь России, сконцентрированная в русской интеллигенции, в нелегальных и легальных партиях, около вырождающегося правительства и около призрачного парламента, - около Думы, - вся эта жизнь лежала перед нашими глазами. Не надо русскому писателю быть профессиональным политиком, чтобы понимать, что происходит. Довольно иметь открытые глаза. У. нас были только открытые глаза. И мой дневник естественно сделался записью общественно-политической.

Здесь кстати сказать, что даже внешнее, географическое, наше положение оказалось очень благоприятным для моей записи. Важен Петербург, как общий центр событий. Но в самом Петербурге еще был частный центр: революция с самого начала сосредоточилась около Думы, т.е. около Таврического Дворца. Прямые улицы, ведущие к нему, были в дни февраля и марта 17 года словно артериями, по которым бежала живая кровь к сердцу - к широкому Дворцу екатерининских времен. Он задумчиво и гордо круглил свой купол за сетью обнаженных берез старинного парка.

Мы следили за событиями по минутам, - мы жили у самой решетки парка в бельэтаже последнего дома одной из улиц, ведущих ко дворцу. Все шесть лет, шесть веков, - я смотрела из окна, или с балкона, то налево, как закатывается солнце в туманном далеке прямой улицы, то направо, как опушаются и обнажаются деревья Таврического сада. Я следила, как умирал старый дворец, на краткое время воскресший для новой жизни, - я видела, как умирал город... Да, целый город, Петербург, созданный Петром и воспетый Пушкиным, милый, строгий и страшный город - он умирал... Последняя запись моя - это уже скорбная запись агонии.

Но я забегаю вперед. Я лишь хочу сказать, что и это внешнее обстоятельство, случайное наше положение вблизи центра событий, благоприятствовало ясности моих записей. Мне кажется, если бы я даже не была писателем, если б я даже вовсе не умела писать, но видела бы, что видела, - я бы научилась писать и не могла бы не записывать...

Война всколыхнула петербургскую интеллигенцию, обострила политические интересы, обострив в то же время борьбу партий внутри. Либералы резко стали за войну, - и тем самым в какой-то мере за поддержку самодержавного правительства. Знаменитый "думский блок" был попыткой объединения левых либералов (ка-де) с более правыми - ради войны.

Другая часть интеллигенции была против войны, - более или менее; тут народилось бесчисленное множество оттенков. Для нас, не чистых политиков, людей не ослепленных сложностью внутренних нитей, для нас, не потерявших еще человеческого здравого смысла, - одно было ясно: война для России, при ее современном политическом положении, не может окончиться естественно; раньше конца ее - будет революция. Это предчувствие, - более, это знание, разделяли с нами многие.

"...Будет, да, несомненно, - писала я в 16-ом году. - Но что будет? Она, революция настоящая, нужная, верная, или безликое стихийное Оно, крах, - что будет? Если бы все мы с ясностью видели, что грозные события близко, при дверях, если бы все мы одинаково понимали, были готовы встретить их... может быть, они стали бы не крахом, а спасением нашим..." Но грозы этой не видали "реальные политики", те именно, которые во время войны одни что-то делали в Думе, как-то все-таки направляли курс - либералы. Во всяком случае они стояли за правительством; здание трещит, казалось нам, - и не должны ли они первые, своими руками, помочь разрушению того, что обречено разрушиться, чтобы сохранить нужное, чтобы не обвалилось все здание и не похоронило нас под обломками!

Но либералы все правели, ожесточая крайние левые партии (у них была кое-какая связь с низами, хотя слабая, кажется), ожесточая даже и не самые крайние. Я помню, как однажды Керенский, говоря со мной по телефону после какой-то очень грубой ошибки думских лидеров, на мой горестный вопрос "что же теперь будет?" отвечал: "будет то, что начинается с а...", т.е. анархия; т.е. крах. "Оно".

Керенского мы знали давно. Он бывал у нас и до войны. Во время войны мы, кроме того, встречались с ним и в бесчисленных левых кружках интеллигенции. Мы любили Керенского. В нем было что-то живое, порывистое и - детское. Несмотря на свою истерическую нервность, он тогда казался нам дальновиднее и трезвее многих.