Но и то правда - философское откровение, которым я мог бы отметить мое краткое пребывание в Милуоки, было обнаружено мною впоследствии, уже в Москве, в литературных заметках Гете, и я ничем не обогатил бы мир, каковой, отдадим ему справедливость, и не ждал от меня никакого подарка. Я мог разве что поместить это умозаключение великого веймарского сидельца в контекст окружавшей меня очередной, на сей раз новоанглийской и некогда мучительно чаемой осени, что я и делаю ныне в надежде, что над этими словами станется высокое небо с перистыми розовыми облаками и колокольной стаей гусей, а затем шум и журчание окруженного вечнозелеными индейскими соснами озерного плеса, принимающего на себя эту снизошедшую благость непрекращающейся и, что бы ни было, прекрасной жизни.
Так вот, не мною сказано, что "обширный мир, как бы далеко он ни простирался, - всегда лишь расширенное отечество, и, если внимательней присмотреться, он не даст нам ничего сверх того, что давала почва родины".
Если же и это наблюдение - правда, а правдивость его достоверно проверяется многократными возвращеньями в отечество, от века отчуждающего твою любовь и непременно заставляющего себя выдумывать, то и маленькие птицы Милуоки, истово перепархивающие с одной нагой ветки на другую и тем самым как бы оживляющие дерево воображаемой листвою, более чем заслуживают того, чтобы запечатлеть свою малость в человеческой душе, чья подлинная родина - это страдание опоздавшей навсегда любви и печальная неисправимость прошлого.
И важно ли поэтому, с чего начинается и чем завершается человеческое повествование, даже и запечатленное на бумаге? Как бывает со случайными попутчиками, разве ведомо нам, на какой фразе и в каком молчании застанет нас скользящий и нечаянный взгляд другого человека? Важно лишь то, что в любое мгновенье он застигнет тебя в твоей жизни - единственном, что по-настоящему принадлежит тебе и отличает тебя от других созданий. И собственная жизнь его ненадолго коснется твоей, потому что все, что надолго, бывает только в детстве.
Я ведь вспомнил, где впервые увидел таких очень маленьких птиц. Они точно так же изображали живое движение листвы на голом и совершенно уже сухом дереве, лишенном даже корней и помещенном среди других в широкой вольере, накрытой поверху мелкой проволочной сеткой. Вольера эта, предназначенная для хищных птиц казанского зоосада, по осени запустела: орлы, грифы, ястребы и коршуны были пересажены в более тесные, но и более теплые клетки, и сидели там на своих насестах, нахохлясь и отводя взгляд от людей.
Была, свидетельствую, осень - и птицам, и зверям становилось и было не по себе. Окаймленный по берегу городскими деревьями и отгороженный по воде проволочной сеткой сегмент казанского озера Кабан тоже выглядел необитаемым, но покрывшую его рыжую зелень все же редко-редко пересекали полосы черной воды - зримые следы проплывших здесь напоследок уток и лебедей, да и те следы затягивала, смыкаясь, подробная чечевичная ряска. Ближе к берегу на плоскости воды распластывались палые кленовые листья и березовые листки; они лежали, колеблемые и сдуваемые частым ветром, и на берегу, где стоял кукольный домик для водоплавающих птиц, возле которого пригорюнился черный австралийский лебедь с красным клювом. Были там и гуси - они вдруг распахивали объятья ветру, так что становились видны их белые животы и сокровенная изнанка широких подрубленных крыльев.
И гуси кричали в серое небо по-татарски: "Кыйгак! Кыйгак!".
Посетителей было мало - тем явственнее присутствовали в этом обезлюдевшем месте мы с дедушкой моим, переходя от клетки к клетке и отмечаясь возле присмиревших зверей. Некоторые клетки были вовсе пусты, как пуста казалась та просторная птичья вольера с голыми деревьями и приземистыми кустами на каменной горке: напрасно вглядывался я сквозь тянущиеся вверх железные прутья, пытаясь застать в ней что-нибудь живое. Ничего не было - лишь серые остаточные листья шевелились на холодном ветру - и вдруг, с очередным порывом ветра, они разом взлетели и, пометавшись, возвратились на сухие древеса.
И мир, заточенный в пустой вольере, внезапно исполнился для меня смыслом. Обыденные бурые воробьишки, осязающие своими крохотными сердцами неизбежность зимы и неизбывность смерти, самим своим присутствием праздновали в этом мире бедное счастье существования, ибо не в том ли и счастье, чтобы оказаться отмеченным, не говоря уж - запечатленным чьей-либо сердечной памятью?
Так же честно исполнял я по малости и собственное предназначенье благодарно запоминать. Когда же моя душа созрела для упрека?
С холода мы с дедушкой зашли погреться в тепличную оранжерею зоосада: многосложный парниковый дух исходил от заморской растительности в деревянных, стянутых обручами кадках: нездешние ароматы витали во влажной теплыни. Резные, узорные, просторные и перистые листья нависали над нами, а меж ними, в ботанических недрах, таился опасливый сумрак.
Мохнатилась пальма; помавал травянистыми, лиственными ветвями банан; цвели олеандры и азалии, и распускала махровые алые бутоны китайская роза, роза без шипов, настолько пленившая мое воображение, что однажды впоследствии я уговорил дедушку купить такой куст - в широких, глянцевых, словно бы всегда мокрых листьях, со стволом и ветвями серой слоновой кости. Этот покупной куст простоял в дедушкином доме у окна, выходящего над огородом, на подставке, возле первого советского телевизора с водной линзой, куда так хотелось запустить аквариумных рыбок, - и ни разу не зацвел. Его выбросили потом вместе с малой дощатой кадкой - я помню, как высыпалась из нее земля и обнажились корни, не оправдавшие надежд.
А тропические рыбки - это отдельная история. Их продавали в оранжерее зоосада, и тем осенним днем мне достались от дедушки два крошечных, бело-красно-черных в полоску барбуса. Я сам их выбрал в аквариуме. Их изловили миниатюрным марлевым сачком и выпустили в поллитровую банку, в которой я и унес домой эту живую часть другого, книжного мира, мира пальм и океанских муссонов, тропических запахов и вечного банного тепла.
Они умерли потом, эти рыбки. Вернулся следующим летом с дачи, а в аквариуме вместо круглых тигровых барбусов плавают продолговатые сине-прозрачные, насквозь просвечивающие гуппи. Перебывали потом в моем аквариуме и алые, и черные, и зеленые меченосцы, и усатые голубые гурами с кисейными - вьются! - плавниками, а барбусов так и не случилось больше никогда.
Мы вышли из оранжереи, и я понес банку с барбусами, тогда же и похитившими мое внимание и воображение. Воробьиная вольера уже полностью опустела - стайка маленьких птиц упорхнула и унеслась восвояси. Мне хочется думать, что унеслась она под-над озером - собственно, тремя смыкающимися туземными озерами, составляющими Ближний, Средний и Дальний Кабан.
Когда-то по этим озерам плавали пароходы с андреевским флагом, уходившие каждый час от центра Казани до сада "Аркадия" и Архиерейской дачи, а дальше там уже на моей памяти холмы, сосновые боры и лиственные рощи, и снова озера, и старицы, и волжские заливы, вторгающиеся в чистые леса, где по осени собирал я когда-то грибы - твердые свежие подберезовики и красноголовые подосиновики, синеющие на срезе.