В этих приволжских лесах почти не было американских кленов, давно уже заселивших город и лесополосы; были дубы, ели, сосны, рябина, черемуха, татарская жимолость. По этим лесам и осенью можно было идти далеко-далеко можно было странствовать куда глаза глядят, а можно было устать и упасть на сосновый или березовый пригорок, разглядывая муравьиные травинки и прочую насекомую жизнь, а потом повернуться и смотреть в высокое синее небо.
Смотреть в оправленное хвоей или золотым переплеском листьев небо, еще полное томления сердца и щемящих надежд, и радостно молчать, как счастливо безмолвствуют те, чье молчание оберегает истину, не искаженную словами.
Отечество беспамятное, неужели я придумал тебя и понапрасну растратил на тебя сердце? Где же ты - разве лишь в скудной памяти моей, сумевшей утешиться и безответной любовью? В любой осени, в любой другой чужбине различу и узнаю тебя, но есть же предел и твоему беспамятству? Для чего опять расточаешь ты несочтимые труды наши?
Происходящее и nature morte, с цветами и морковью
Они вот говорят, что перед кончиной человек со всею яркостью вспоминает все предбывшее, в единое мгновенье заново проживая все свое земное, и без того (правда, Господи!) чересчур скоротечное существованье. Стыдные картины жизни, наверное, заново и во всей силе обливают сердце крутым кипятком совести и бурлящей смолой покаяния, и память, ища пятого угла, с какою бы отрадой укрылась в чистых воспоминаньях, какие, вопреки всему, насчитываются, хоть бы и по пальцам, в живом еще памятном осязании самого пропащего человека.
Не перечислить нам скорбного стыда, но счастливая радость, пусть и не осознанная вовремя, может же быть сосчитана в разумной конечности бытия? А среди этой радости, нечувствительно определившей всякое направление жизни, есть, наверное, одна-единственная, какою ты впоследствии так плохо и неумело воспользовался, но благодаря которой и остался тем, что ты есть, и еще можешь в приближении бесплотности отчаянно надеяться, что и тебя, как многих иных, простит и помилует сила, подарившая тебе эту радость - блик, искру, отсвет и отраженье своего необъятного милосердья.
Так стоит ли доживаться до смерти, дожидаясь сравнительно простой возможности - вспомнить эту первопричинную радость существованья? Конечно, и половины в себе не ведаешь, за что в итоге взыщется, но ведь, пожив и помучась, все же и знаешь уже, и догадываешься, что среди разнообразного стыда и безутешного труда жизни совсем мало отыщется полных дней, часов или даже минут, которые могли бы, не возмутив памяти, вернуть чаемое утешенье, а то и сочувственный покой душе, по-детски испуганной предстоящей ей невозвратностью.
Вот, говорят они еще, что во исполнение земного долга вменяется человеку посадить дерево, продолжить род и написать книгу. Не всем, ясное дело, дано, не изведясь от несовершенства, обрести радость во втором и третьем, но вот дерево я однажды точно посадил. Руками помню, как под попечением совсем еще молодого отца втыкал в сырую землю живой черенок - тополевую ветку, заранее пустившую в поллитровой банке крохотные белесые корешки. Помню, как принялась эта ветка, и зазеленела, и потянулась ввысь подле стоящей на выложенных из силикатного кирпича опорах деревянной, кругом застекленной и обсаженной между тем также и кустами сирени веранды первого в моей жизни отческого дома.
Этот одноэтажный, на две семьи дом, наряду с тремя в точности такими же, стоял на углу отведенного университету квадратного участка - недалеко от городского аэродрома на тогдашней окраине Казани. Их вообще-то было четыре, геометрически правильных, но очень по-разному обихоженных хозяйства, отгороженных от лежащего крестом общего двора низкими палисадами, а все это в совокупности отделялось от двух сходящихся к водной колонке улиц реечной изгородью, засаженной с внутренней стороны еще и малорослой акацией с ее золотыми медоносными цветками-собачками; они впоследствии превращались в зеленые стручки, из которых делались свистульки.
Следовало аккуратно раскрыть стручок, соскоблить пальцем меленькие его семена, а потом заново сложить, порвать пополам и засвистеть. У меня в то время и помимо свистулек редко что получалось и выходило, но зато по весне за нашим домом зацветала, как и в соседях, кисейными, мелкозвездчатыми гроздьями смородина, и юные, клейкие ее листки умонепостижимо пахли в прозрачном деревенском воздухе данного предместья; цвел на нашем участке и низенький, колючий в майской обнаженности крыжовник, и яблонька-китайка, а за околицей, на нескончаемом поле аэропорта, как только сходил снег, оживали и показывались среди крошечной, земно простершейся под небесами травки мельчайшие ползучие цветы клеверной кашки, и меховые шмели, откуда ни возьмись, налетали и принимались гудеть над бело-розоватыми, сложенными из трубчатых соцветий шариками.
А облака надмирные все тянулись, тянулись по-над полем, начинаясь там, где за горизонтом были лесные, полные сквозных теней и фиолетовых первоцветов рощи, а также и маленькое, само собой возникшее в старом песчаном карьере озерцо с бледно-золотыми карасями. Не эти ли бледно-золотые и потому странно-серебряные рыбки, а именно две из них, что были случайно уловлены и потом какое-то время жили, как и ветка тополя, в стеклянной банке, явились бы мне, если бы сталось выбирать напоследок одно-единственное воспоминание? Ведь наверняка у этих карасиков, также засвидетельствовавших по-своему, что и я жил на свете, была своя собственная история, пусть и более краткая, чем моя, но менее ли важная в текучести мировых связей и соответствий?
Как, скажем, оказались они в пустом, даже и аквариумными водорослями не проросшем карьерном озерце - не завелись же сами собою? Какая-нибудь дикая утка, большая синекрылая кряква или маленький зеленоперый чирок, поплескавшись, видать, по пути на это рукотворное озерцо в заросших желтыми кувшинками и белыми лилиями тинистых старицах струящейся далеко за лесами татарской речки Меши, нечаянно захватила лапками вместе с ряской несколько пузырчатых икринок и так перенесла их в непорочное озерцо с песчаным дном? И оттого, что в водоеме сем еще не сложилось сокровенного ила и едва выросло из донного песка несколько водных травинок, карасики - в просвечиваемой солнцем и луною воде - сделались и стали как раз серебристыми, а не медными или бронзовыми, каких я, бывало, ловил короткой удочкой с шатких кочек в таинственных и обросших черемухою торфяных янтарных бочагах близ дачной станции Обсерватория, и не потому ловил, что вела меня к ближней и дальней воде матереющая страсть добытчика, а потому лишь, что эта вечная игра в рыбалку оказывалась и оправданием, и утехой всегда желанного одиночества.
И поныне случайная удочка становится порою словно бы заново обретенной волшебной палочкой, единый взмах которой преображает мир и тотчас восстанавливает утраченную связь моего существованья с остальною природой, так часто живущей отдельно от моих трудов и мытарств. Помимо выслуженного работой сна, до сих пор не ведает пчелиный, вечно роящийся всякими опасениями мозг другой столь же вожделенной праздности, однако для взрослых людей всякая самозабвенная игра жизни стоит денег и тем тоже ведь разнится и отличается от бесплатных занятий отрочества.
Вот надо же было нам с Лидой однажды, прервав размеренное курортное пребывание в Карловых Варах, оказаться на горном озере Кладска, загадочном и заповедном, словно явленном из средневековой, вызывающей сладкую жуть сказки о лесном царе. Мы долго добирались туда в микроавтобусе по высветленным просторными чемеричными полянами чешским горам и лесам, а когда добрались и разобрали удилища, долго еще сеялся и моросил над черными елками и едва зазеленевшими лиственными деревами мелкий майский дождичек, и немногие прочие рыбаки вскоре раздосадованно ушли с культурно опоясанного дощатым помостом озера, с топких и замшелых его берегов.