Тошно в тюрьме Санто Диего Дель Тоска. "Давайте и мы будем тесать догматов доски". "Давайте - лучше просто доски будем тесать и ломать, тесать и ломать, мы ведь крепкие, мы из гвоздей, и нету крепче в мире людей - такое пережить". "А ты молоток..." "Молоток в смысле молодец или гвозди забивать?" "Молодец гвозди забивать другим в головы". "Слушай, давай сыграем в рифмы: тоска-доска, доска-тоска". "Давай. У тебя готово? Слушай:
Сбила ящик тоска
что ни мысль - то доска.
Полежу там, посплю,
вдруг тоску утолю".
Дворовый слабазил:
Я вступил в ДСК "Доска",
я родился. Какая тоска...
Потом вычеркнул и написал заново:
Я вступил в ДСК "Тоска",
я родился доски таскать
и сколачивать их, сбивать.
"Слушай, ты как Иосиф библейский, - о досках пишешь... Господня Гроба..." "А ты как Варрава на кресте, вопишь и каешься". "Давай теперь..." "Да хватит играть, хватит, займись ты делом..."
Займись ты делом,
черти ты мелом
сырым и белым
по грязным стенам.
- Кто гений, кто гений, кто гений? давайте сюда гения. Маруся, музыку и щипцы. О, ещё и еврейчик к тому же, извращенец рода человеческого!
Пойдем громить двойной погром, пойдем, пойдем, пойдем, пойдем. Мы пойдем черепа ваши выуживать - да в корзиночку, золотишко ваше выслеживать, - да в автопоилочку... Пейся, водочка, лейся, кровушка. Дай сотню, и отпущу, а то при всех штаны спущу. Не имей, еврей, сто друзей, а имей, еврей, сто рублей потому что иначе не откупишься. Слышишь ты, еврей, который сейчас каждый второй - ой-ой-ой-ой-ой-ой, какая шейка, виолончельная шейка. Ну, ну, ну, ну что ты, миленький, не будет больно. Маруся, я же сказал, музыку включай, давай корзину...
Головушка наша еврейская, зачем ты думы думала, стишки сочиняла, да бежала по свету белу... "Ой, - кричит, - ой, теперь евреи - саломеи, и гои - иоанны крестители!.." Так-то. Часики песочные вверх дном. Раз на раз не приходится! Сегодня ты мне голову отрубишь, завтра я тебе - по закону кармы.
- Машка, давай пилу. Давай его пополам и в дрова. Будет тебе печь геенны, гений еврей, говно, гад болотный. А стишки твои прикарманю и пойду-ка в баньку-баню. А стишки - хороши, а голова-то - ой-ой, какая еврейская голова. Смотришь, цифры сыпятся из глаз... сколько цифр она пересчитала, ой-ей-ей... видать, был технократ. "Мама, мама", - всё кричал. Евреи мам своих зовут до глубокой старости, когда их бьют. "Ты приди на помощь, мама, погибает сын твой Зяма".
- Хорошо, мы выжили после погрома, выжили после войны, даже после мира выжили, и все соки из нас выжали... Я бледней, чем фотокарточка, мамочка... Из меня все соки выжали, а потом - выжили. Я не для общежития. Я, меня... полы не мыты, не вытерты, и стопы такие по ночам ступают, что другим ушам спать мешают. У меня такие гости ночью - пока сосед, слушайте, дойче велле - дольче вита, - гости такие... стопы ступают по полу, тени по стенам высокие...
"Слушай, давай с тобой переписываться". "Но ведь мы с тобой и так рядом?" "Ну, у меня никого нет на свободе... Ты пиши не от себя, а от имени того, кто на свободе (на небе, что ли?), и я буду писать не от себя, а от того, который писал бы тебе, если бы у тебя был человек на свободе..."
"Мы с тобой срослись, как два сиамских близнеца". "Нет, это мы с тобой спелись, как в ухе две блохи".
Это в дворовой зашлась одна в экстазе. Она проходила стажировку у поэтов и научилась народному творчеству. Апокалиптический жанр народного творчества.
Ой, ушки. Ноюшки.
Ой, головки болюшки.
Ой, тоскинушка меня непокинушка...
Порой в тюрьме случались мятежи. Но никто не рвался на свободу. Тюрьма под мудрым руководством её начальника была столь классно организована, что в ней можно было получить выход человеческим страстям ничуть не хуже, чем в любом свободном мире.
На время бунта подловатые дворовые объединялись (людей объединяет или Бог, или враг), и всё начиналось с того, что дворовые называли на своем жаргоне "брать языка". Ночью самые дерзкие из них, пройдя на цыпочках между спящими охранниками, вламывались в инквизиторскую и брали в плен одного святого, волокли к себе и измывались над ним: "Если ты святой, так покончи с собой..." А заводила, дворовый брюхатый усатый Барабас, бывший фельдфебель в вольтерах, кричал: "Стоять смирно, как на Голгофе!" Языка приставляли к стене, заставляли держать руки "как на кресте", давали выпить какую-то гадость, потом протыкали вилками и едва живого выбрасывали вон из камеры прямо на спящих охранников.
Во время бунта святые оказывались в дворовой, дворовые вламывались в инквизиторскую и туда же норовили поэты, когда камера была пуста от опустошительных набегов дворовых. Дирекция смотрела на игры заключенных сквозь пальцы. "Пусть порезвятся мальчики. Надо дать выход страстям, время от времени необходимо менять обстановку", - докладывал на административном совете мудрый шеф острога.
В парфюмерной можно было прослушать курс теоретического богословия. Хорошо было богословствовать в тюрьме! Но практический аспект этой науки проходился лишь в соседней камере (в парфюмерной не было необходимого инструмента щипцы, гвозди и станки для пыток являлись, согласно предписанию, атрибутами инквизиторской).
При помещении в заключение обитателю парфюмерной надевали специальную поэтическую рубашку: как только человек напяливал её на себя, ему начинали представляться дивные видения, нимфы, грезы, долы, любовь, стихи, восторги, музы искусств водили с ним хороводы... Поэтическая рубашка была, конечно же, ближе к телу поэтов, чем рубашка смирительная, т.е. та, которую надевали в инквизиторской. Но поэты всегда гипнотизируются всем необыкновенным и исключительно из любопытства и, как говорил профессор догматического богословия, "ради практики" их неумолимо тянуло к святым.
И вот, улучив момент, когда инквизиторская была пуста (пока дворовые чинили бунт), они освобождали ремни, истязали себя бумажными щипцами, поджаривали на театральном огне и сочиняли, словом, имитировали святых. Я прочел одного в черновике:
"Не бей меня, как котлету,
я такой отравленный, горький,
не будет из меня обеда,
а только в животе колики''.
Другие позволяли себя истязать до крови и при этом, вися на дыбе, читали газету (дворовые читали газету в туалете). Но всё кончалось благополучно...
А в это время дворовый люд, легкий на помине, пользуясь всеобщей суматохой, пробирался в парфюмерную и гадил на постели буржуев. Бунт заканчивался к приходу инспектора мистера Кривое Пенсне. Строгий, весь в черном, когда он наводил на вас пенсне с единственным стеклом, можно было подумать, что вас фотографируют для вечности (это когда был добр) или насмерть облучают рентгеном, и тогда по коже бегали мурашки.