Выбрать главу

И она прямо и твердо взглянула на мать и снова смущенно улыбнулась, чего-то стыдясь, чему-то удивляясь и радуясь, чего она еще не могла понять умом.

Я вспомнила о Галином «гутен морген, фриц» тогда, когда мы с немецкими товарищами ходили по весеннему Ленинграду, озаренному утренним солнцем, после встречи в «Астории», как бы омытые теми объединяющими нас на всю жизнь драгоценными идеями и образами, которые вызвали эти песни.

Мы ходили, осчастливленные тем, что, несмотря на бездонную реку крови, пролившуюся из-за Третьего лишнего между нашими народами — двумя самыми трагическими народами мира, — мы все же можем по-человечески общаться друг с другом, общаться искренне и чистосердечно, так же, как Галя сказала пленному немцу: «Гутен морген, фриц!», что, несомненно, означало для нее: «Доброе утро, человек!» Не фриц, не немец, а Человек!

И как же радостно мне было обратить это Галино приветствие к только что обретенным новым друзьям моим! Но я тогда не рассказала им, что это для меня значит, — показалось неуместным, и так уж вечер был перенасыщен, и сердца наши еле выдерживали горькое, терпкое счастье его.

Я дважды виделась после этого с Анной Зегерс, человеком и писателем, которого я люблю все больше и больше. Приезжал в Ленинград на просмотр и обсуждение своего фильма о Тельмане Михаэль Чесно-Хелль, и мы два дня подряд встречались, много и сердечно говорили о прошлом, о настоящем, о будущем. И каждый раз, когда я встречалась с немецкими товарищами, или читала их книги и книги Эриха Марии Ремарка, такие, как «Время жить и время умирать», или думала о них, — неизменно само собой произносилось внутри и звучало все светлее и тверже: «Гутен морген, фриц!» И думалось: да, вот это и есть то самое главное, самое простое и самое ясное, что нужно сказать людям друг другу, чтобы никогда не повторился ужас воины минувшей и не настал еще больший, кромешный, безвыходный ужас войны атомной.

— Доброе утро, Человек, — ведь вот главное, что нам нужно сказать друг другу.

Нет, я вовсе не призываю к вселенскому всепрощению. Мы никогда не простим Галиных слез и ее обиды фашистам — ни тогдашним, ни теперешним, ни их потатчикам. Но в 1945 году, идя по Германии, карая гитлеровцев, уничтожая фашизм, советские бойцы прежде всего кормили голодных немецких ребятишек: они-то, бойцы, слишком хорошо знали по собственной жизни, что такое голодное, обиженное, плачущее дитё. А ведь «нельзя, чтобы плакало дитё»! Нигде в мире нельзя! И недаром в Берлине над могилами павших победителей высоко и незыблемо стоит солдат, рассекающий мечом свастику и прижавший к груди ребенка… И мне все кажется, что ребенок этот — девочка — похож на нашу маленькую блокадницу Галю…

…Мой Углич, мой город детства, больше не снится мне, после того как я семь лет назад побывала в нем. Он не снится мне даже таким, каким я увидела его в 1953 году. Может быть, это оттого, что между той поездкой и сегодняшними моими днями легла такая радость, которая не приснится, и горе, от которого нельзя уснуть.

Зато досадно часто снится мне будущая война. Мне снится, как в воздухе появляются огромные летательные аппараты, похожие на дирижабли воздушного заграждения. Они бесшумно движутся на меня, на мой город. Тут главный страх в том, что все происходит бесшумно. Это начало всеобщей гибели, и прежде всего в мире умер звук. Никто и ничто не издает ни единого звука… И то, что должно допеть, — не поет; и то, что должно звенеть, — не звенит; и даже то, что должно шептаться, — не шепчется… Все безмолвно, все происходит в уже мертвой тишине.

Безмолвно летят громадные серебристые сигары-дирижабли, безмолвно надают бомбы, не свистя, не урча, как раньше.

И вот я вижу — высоко в небе, совершенно безмолвно, надо мной поднимается большой розовый дом. Я лежу навзничь, я смотрю на очень синее небо и вижу, как он там бесшумно разламывается пополам и розовые его стены начинают падать на меня. Гибель происходит в полной тишине. И если я даже крикну или попытаюсь застонать — меня никто не услышит: звук в мире уже не рождается. Планета глуха и нема. И вот когда уже кажется, что гибель неотвратима, — вдруг взрывается звук, и я слышу, какой-то голос властно и четко приказывает мне:

— Встать! Это — сон!

И я просыпаюсь и несколько минут лежу в глубоком изнеможении, бессильная, как-то бессильно радуясь, что это был сон, и с отвращением вспоминаю его. Я знаю, что у Родины моей достаточно сил, чтобы этот сон никогда не стал для нее явью. Но я не хочу даже видеть таких снов, я хочу, чтоб никто, нигде их не видел. Я хочу просыпаться с ощущением, что за окном — огромный, дружный, работящий мир. Мир, где нет ничейной земли ни между союзниками, ни между противниками. Нет ничейной земли, но есть земля цветов и знаков, земля деревьев и зверей, земля труда и любви — человеческая Земля. Мир, звучащий миллионами звуков. Нет, он совсем не нем — он может сказать все, что хочет, он вовсе не глух — он услышит каждое слово добра и правды. И то, что должно говорить, — говорит, и что должно петь, — поет, и что должно звенеть, — звенит, и даже то, что должно шептаться, — шепчется… Мне хочется проснуться и подойти к окну, открытому в такой мир, и сказать так, чтобы это услышали народы и каждый человек в отдельности: