Гляжу — впереди, шагах в десяти, лежит кто-то. Успокоил я лошадь, колесо камнем подпер и кинулся к человеку. Подбегаю и вижу — тот самый паренек. Лежит ничком, под лопатками кровь, а в рюкзаке ломоть хлеба и кусок брынзы, что я дал. Перевернул его, а он не дышит и не шевелится. Если сейчас его эти найдут, думаю, отрубят голову и на коле по деревням носить станут. Я все это, милок, собственными глазами видел, и пусть лучше я останусь без глаз, только не приведи господи еще раз такое увидеть. Вернулся я к лошади, подогнал ее так, чтоб загородить парнишку, и прямиком к полю. Разбросал кое-как навоз — и обратно. Положил партизана, накрыл его мешком. Еду и думаю: нужно в гроб его спрятать. Ты скажешь, зачем мне все это надо было? Так-то оно так, но я уж тебе говорил — не могу обойти человечность. Мы еще подъема не одолели, а кобылка уже выдохлась, ну я и остановил ее. Не успел глазом моргнуть, как появились жандармы. Тронулся я, но они заорали, чтоб их подождал. Хотели, чтоб подвез. Куда деваться — остановился. Подошли они, залезли на телегу. Я думал, не станут рыскать под мешком, но они принялись ворошить подводу и нашли партизана.
— Кто это? — посмотрел на меня косо их главный.
— Ты что, сам не видишь? Парень убитый, я его на дороге подобрал.
— Ну и куда ты его тащишь? — ощетинился другой.
Подвода моя уже неслась вниз по дороге. Я придержал лошадь и говорю:
— Как куда? Хоронить.
— Никаких похорон партизану. Голову на кол, а остальное — собакам! — разорались они и давай стаскивать с него рюкзак и туристские ботинки.
Раздели его догола — просто срам! Слез я с телеги, схватил поводья и сказал:
— Оденьте человека, грех ведь!
Они меня и не слышат, делят добычу меж собой. А их начальник вытащил нож, чтоб голову парню отрезать.
— Стой! — взревел я что было мочи.
Тот остановился.
— Ты что ерепенишься, старый хрыч! Попридержи-ка лучше язык за зубами, пока башка цела!
Я принялся его упрашивать:
— Спрячь нож! Мертвому могила, а живому человеком надо быть!
Жандарм достал револьвер. Кровь ударила мне в голову. Собрался я с силами и заорал:
— Ты кому это грозишь, деду Илие, молокосос несчастный? Дед Илия в прошлую войну семь раз на штыки бросался!
Стал он в меня целиться. Не знаю, что со мной случилось — ведь мы остановились над самым Ждрело, — толкнул я назад кобылку, и зад телеги повис над пропастью. Жандарм тотчас забыл про свой пистолет и побелел от страха. Остальные ухватились друг за дружку. Я нагнулся, подложил под переднее колесо камень, чтобы кобыла могла удержать телегу, да говорю:
— Пошевелитесь мне только — не пожалею ни лошадь, ни подводу!
Жандармы как язык проглотили. А я командую:
— Одевайте парня!
Они двигались еле-еле — так в церкви свечки зажигают. Одели партизана, обули его, даже шнурки завязали. Я вынул камень и потянул кобылку. Она поднатужилась и вытащила телегу на дорогу. Сел я в подводу, огрел скотину, и она понеслась вниз, к деревне. Я хотел поскорее добраться до сельской управы, а там — будь что будет! Боялся, как бы жандармы не набросились на меня сзади. Но они ничего, видать, не пришли в себя после того, как мы повисли над Ждрело. Остановился я перед управой — тут они и накинулись на меня. Староста, понявши, в чем дело, отозвал в сторону их начальника и что-то ему сказал. После я понял, что он ему сказал. Чтоб меня от смерти уберечь, полоумным представил. А я и не серчал на него: что он еще мог сделать?
Жандармы оставили меня в покое, но от партизана отступиться ни за что не хотели — голову ему отрубить собирались. На счастье, выбежал старший ихний и объявил, чтобы они срочно шли в управу, потому как их к телефону требуют по очень важному делу. Убрались головорезы, а староста мне и говорит:
— Дед Илия, забирай парня и похорони!
Одолел я подъем, осадил лошадь перед своей хибаркой и принялся сколачивать гроб. Потом выбрал место и выкопал могилу. Уже смеркалось, когда я закончил работу. Стал снимать партизана с телеги, а он вдруг зашевелился. Меня аж холодный пот прошиб. Обомлел просто. Парнишка поморщился и чуть слышно застонал. Да-а, Илия, сказал я себе, ты что, не видишь — человек-то живой! Тощие люди, милок, самые выносливые. Огляделся я по сторонам и перенес партизана в дом. Дул ему на руки, клал на голову мокрые полотенца — он и очнулся. А к вечеру воды попросил. Напоил я его и пошел во двор, чтобы пустой гроб зарыть.
Две недели этот парень был у меня. На моем уходе жил, да на страхе моем, но все же выкарабкался. На третью неделю дал я ему ломоть хлеба, кусок брынзы и проводил честь по чести. Он даже не сказал, как его зовут. Таков порядок — скрывать свои имена.