ОКТЯБРЬСКАЯ СВАДЬБА
Дойдя до хутора, Эфраим свернул на Крайний двор. Он застал Эдме и Жузе за столом. Толстуха Ренет дремала на скамейке у очага. Она была закутана в широкую цветастую шаль, волосы убраны в шиньон. Увидев Эфраима с кровавой полосой на левой стороне лица, Эдме и Жузе встали. Толстуха Ренет, погруженная в свои грезы, Эфраима не заметила: она с отрешенным видом глядела в огонь. «Это я, — сказал Эфраим. — Я говорил с отцом и вот какой получил ответ». Он потрогал щеку и продолжал: «Я пришел просить руки вашей дочери Рен. Но теперь у меня нет ничего, даже крыши над головой. Отец меня выгнал». Жузе подошел к нему и потянул за рукав. «Да сядь, давай выпьем. Эдме! Принеси нам стаканы и бутыль. Надо же отметить твой приход, сынок, да заодно и подлечить тебя. Что и говорить, Мопертюи силы не занимать, эка он тебя отделал! Эдме! Ну-ка, сделай примочку, или что там еще, чтобы ему полегчало…» Старый Жузе забегал по кухне: он был рад появлению нежданного зятя и удручен бедой, свалившейся на Эфраима. Когда Эдме сказала ему, что утром приходил Эфраим Мопертюи и просил в жены их дочь, он как стоял, так и сел и целый час только и делал, что хлопал себя по коленям да приговаривал с бессмысленной улыбкой: «Да ну! Вот это да!..» Выходит, нашелся-таки парень, да еще какой завидный жених, для их дочери. Жузе прямо ошалел. «Да ну!.. Вот это да!..» И от счастья готов был пуститься в пляс. Нечего и раздумывать, он согласен. Однако Эдме была куда сдержаннее и ни гордости, ни радости не выказывала. На ее взгляд, не зять оказывал ей честь, а она ему, удостаивая руки своей дочери. Весь день она провела в сомнениях и все твердила: «Надо подумать», не зная толком, о чем, собственно, думать. Ну а сама Толстуха Ренет отнеслась к новости совершенно безучастно. Чувства спали в ней, один только голод занимал мысли и сердце. Брак, любовь, желание — для нее все это были пустые слова.
Эдме так ничего и не надумала до самого прихода Эфраима, но, когда увидела его вечером, с распухшим, рассеченным лицом, сразу все решила. Удар, которым Мопертюи-старший наградил своего сына, прокляв и вдобавок обездолив его, стал для нее священным знамением, делавшим наконец Эфраима достойным ее дочери. Приди он свататься, как принято, в воскресном костюме, опрятный и важный, ее бы это не удовлетворило. Ее божественная дочь была выше всех обычаев. Зато окровавленный и отверженный Эфраим возвысился в ее глазах и даже показался благословенным небесами. Получалось, что теперь, когда Эфраим стал сиротой, нищим и бездомным, у нее не осталось другой защиты, кроме заступничества Мадонны. Что до Жузе, то, узнав, что Эфраим лишился наследства, он своего решения не изменил. Жаль, конечно, но Эфраим сильный, работящий парень. Хватит и этого. А к бедности им не привыкать. Чуточку потеснятся, чтобы дать место новому члену семьи, и ладно. Главное, теперь у него, Жузе, будет смена.
Эдме снова послала Толстуху Ренет в чулан, сделала примочку из настоя трав с пахтой и наложила Эфраиму на щеку и висок. Мужчины тем временем сидели за столом, друг напротив друга, и попивали из глиняного жбана сливовую водку. Наконец Жузе велел дочери сесть рядом с ними. Рен послушно опустилась на скамью. Эфраим спросил, согласна ли она выйти за него. Девушка подняла на него свои прозрачные голубые глаза, чуть заметно улыбнулась и ответила только легким кивком.
Эфраим остался на Крайнем дворе. Назначили день свадьбы, а пока он спал в сарае. Амбруаз Мопертюи у Версле так и не был, они не услышали от него ни брани, ни угроз. Проходя мимо их дома, он оборачивался, с отвращением плевал в сторону порога и шел дальше. Встречая сына гденибудь на дороге или в лесу, не удостаивал его даже тем холодным и настороженным приветствием, каким обменивался с чужими. Не здоровался с ним вовсе, будто Эфраима не существовало или он перестал его видеть. Если же кто-нибудь пытался заговорить об Эфраиме и его свадьбе, он удивленно смотрел и сухо отвечал: «О ком это вы? И о чем? У меня один сын — Марсо. Никакого Эфраима я знать не знаю, и его дела меня не касаются». Эта ледяная ненависть ранила душу Эдме, преданной Деве Марии, и она каждый вечер обтирала рубец на лице Эфраима тряпицей, смоченной талым первомайским снегом, чтобы яд не проник в сердце оскорбленного сына и не дал дурных всходов черной мстительности. Омывала видимые и невидимые раны слезами милосердной Матери Божией.
Амбруаз Мопертюи, впрочем, не запретил Эфраиму доступ в свои леса, нанял его, не делая различия между ним и любым другим лесорубом. Но спрашивал с него строже, чем с кого бы то ни было, и ставил на самую трудную работу, превратив законного наследника в раба.
Не прошло и месяца, и незадолго до дня Всех Святых сыграли свадьбу. На рассвете Жузе, Эдме, Рен и Эфраим в двуколке, запряженной одним осликом, выехали в нижнюю деревню. Эдме сшила для своей необъятной дочери белое платье из холщовых простынь и повязала ей на шею голубой бант, такого же цвета, как покрывало Мадонны. Никто из хуторян не поехал с ними из страха прогневать Амбруаза Мопертюи. Но все поглядывали из-за занавесок, как проезжает по улице двуколка. Только Зыбка тайком приковыляла на околицу, чтобы поцеловать Эфраима и дать ему несколько припрятанных монет. Вернулись они уже в сумерках. Двуколка пересекла безлюдный, затихший хутор. Но и на этот раз все соседи приникли к окнам. Что увидели они в вечернем тумане и моросящем дожде? Изможденного ослика, что тянул, скользя копытами в грязи, двуколку, да смутные силуэты ездоков. Три темных скорченных фигурки спереди и напротив белая, огромная фигура невесты, похожая на снежное божество, явившееся возвестить приход зимы. Что услышали они в шелесте мелких капель? Лишь легкий перезвон колокольчиков, висящих на упряжи осла. Ласковый перезвон, похожий на смех задумчивого ребенка, на смех Толстухи Ренет. А может, и правда, ее чудной смех сливался со звоном колокольчиков.
Бракосочетание внесло во все полную определенность. Определились и отношения Эфраима с отцом — причина отцовского гнева была узаконена. Все стало необратимым.
Итак, Эфраим жил на Крайнем дворе. Амбруаз Мопертюи задумал через посредство старшего сына стереть род Корволей, чтобы возобладало его имя, имя Мопертюи, нового хозяина. Эфраим же дал это имя, однако уже лишенное богатства, Рен, разделил его с нею. Связав тяжелое имя Мопертюи с легким именем Версле, облегчил его бремя. Ради Рен он потерял все: право первородства, три леса и отличное хозяйство — двор с амбарами и стойлами. Чуть выбившись из нищеты, он впадал в нее вновь. Но ни о чем не жалел. С Рен он обрел покой и счастье, а это нечто большее, чем самый большой лес: оно было ему пристанищем, более просторным, чем отцовский двор. Его землей, безоблачным, безграничным привольем, принадлежавшим ему без всяких хитроумных правил наследования, мягкой, нежной землей, на которой он любил лежать, в чье лоно погружался и засыпал. То был дворец из трепетной плоти в оболочке бело-розовой кожи, и он каждую ночь терялся в его глубине, забывая усталость, нищету, дневное одиночество. И, главное, забывая глухую ненависть к отцу, точившую его сердце. Эта ненависть родилась не в тот день, когда отец отрекся от него, проклял и хлестнул ремнем по лицу. Она была и раньше. Всегда. Потому что отец всегда был крут, деспотичен, жестокосерд, гордыня и гнев всегда владели его душой. Сердце его так очерствело, что ранняя смерть жены никак не задела его, никак в нем не отозвалась. Этого равнодушия к смерти матери Эфраим не мог простить отцу. Но настоящую неприязнь к нему он стал испытывать после его внезапного, подозрительного обогащения. Сомнения, отвращение питали эту неприязнь. Отец никогда не объяснял причин странного дара Корволя, никогда не отвечал на вопросы, которые ему задавали по этому поводу. «Подарил, и все. Все по закону, не о чем и толковать. Мы с Корволем были у нотариуса. И теперь хозяин лесов — я». Вот и все, что он хмуро цедил сквозь зубы, если кто-то, в том числе и родные сыновья, осмеливался его расспрашивать. Если же от него не отставали, он впадал в бешеную злобу. Эфраим догадывался, что обстоятельства, которые отец так упорно замалчивает, вероятно, были темными, даже грязными и страшными. Это сомнение, зародившееся в нем с самого начала, никогда не проходило, как неотвязная тошнота. Он не знал Клод Корволь, на которой отец поклялся его женить. Возможно, она была очень доброй и красивой. Но полюбить ее он бы не смог. Как бы хороша она ни была, одно ее присутствие постоянно поддерживало бы и усиливало еще больше смятение и отвращение. А около Толстухи Ренет он, наоборот, находил покой. Отдыхал от всего. Чувствовал, как спадает груз сомнений, отступает тошнота, исчезает ненависть. Толстуха Ренет — ее тело, пышные волосы, ее кожа и плоть — была для него прекрасным чертогом, отрадной землею, лесом забвения, в глубине которого он погружался в блаженство. Как будто вечный голод, терзавший тело Толстухи Ренет, проделывал пылающие лабиринты в ее плоти, куда устремлялся поток вожделения. Голод и вожделение слились в единое пламя, в единую круговерть.