После обеда он спустился вниз. Вещи его, принесенные из кладовки, были здесь же. Из прежнего обмундирования оказались целыми лишь широкий офицерский ремень и погоны. Остальное было либо пробито осколками, либо перепачкано кровью, либо разрезано ножницами. Одевшись во все новое, он туго затянул ремень и заметил погоны, лежавшие на стуле. Он долго смотрел на их потускневшие звездочки, потом, вздохнув, взял в руки, спрятал в карман брюк и подумал:
«Если не пригодятся — пускай останутся на память».
Когда он совсем собрался, к нему подбежала Катя.
— Вы еще не ушли — вот хорошо! — сказала она и протянула ему конверт. — Только что принесли почту. Оказалось, что и для вас есть.
Борис поблагодарил и взглянул на адрес. Письмо было из Москвы.
«Вероятно, относительно моей музыки», — подумал он и заволновался. Ему захотелось скорее разорвать конверт и узнать, что в нем содержится. Он уже надорвал один уголок, но вдруг остановился и спрятал письмо нераспечатанным в карман.
— Прощайте, Катя, — сказал он вслух, подавая ей руку. — И спасибо, за все спасибо. Это я говорю не только вам, а всем. Передайте всем спасибо.
Катя, улыбаясь, кивнула головой, а когда он, захватив вещевой мешок, и шинель, прихрамывая и опираясь на трость, зашагал к выходу, она проводила его глазами и весело побежала наверх в свое отделение.
С шумом захлопнулись за Борисом тяжелые двери вестибюля. Не оборачиваясь, он пошел через парк к общежитию, где его ждала Тамара.
— Вот и я, — произнес он, входя в комнату, — встречайте гостя. Сейчас пока встречайте, а... — он посмотрел на часы, — а через полчаса будете провожать. Как я ни надоел вам, но уж на это время запасайтесь терпением.
— Не беспокойтесь, моего терпения может хватить на значительно больший срок, — пошутила Тамара.
— Вашего, — может быть, но мое истекло, — сказал Борис, вытаскивая письмо, которое ему передала Катя. — Вот здесь должен содержаться ответ на один очень важный вопрос. Я принес его вам, не читая. Давайте читать вместе.
Он вскрыл уже надорванный конверт. Вытащив сложенный вчетверо лист, он развернул его, быстро пробежал глазами и плотно сжал губы. Дочитав письмо до конца, он протянул его Тамаре.
— Теперь читайте вы. Только не читайте вслух, потому что я уже все понял..., — Он помолчал и раздельно добавил: — Я не композитор. Положение стало еще определеннее...
Он следил за ней и почти раскаивался в том, что не распечатал письмо раньше. Если бы он сделал это, можно было бы ничего не говорить Тамаре. Пусть она не узнала бы, что он не умеет, что он не может писать музыку, и пусть бы он оставался в ее памяти таким, каким был все это время. Ему хотелось быть в ее глазах сильным, настойчивым, упорным в борьбе с жизнью. Ему хотелось, чтобы она уважала его за эти качества. Но ему не хотелось, чтобы она узнавала о его поражениях. А то, что он прочитал, показалось ему именно поражением. Он с тревогой ждал, когда она кончит, и как только она подняла глаза, спросил, кусая губы:
— Как вы находите?
— Там не сказано, что вы не композитор, — возразила она.
— Но там сказано, что я написал «неграмотно»! Этого, по-моему, более чем достаточно, чтобы понять все!
— «Неграмотно» — это не значит — «бездарно». Это значит только, что необходимо учиться грамоте, учиться технике письма... — Тамара сложила лист, спрятала в конверт и продолжала с улыбкой: — Я не вижу в отзыве ничего плохого. Наоборот, Борис Николаевич, там сказано, что отдельные места у вас звучат хорошо и своеобразно. А это значит, что вам нужно работать над собой, нужно учиться и ни в коем случае не бросать начатого. Нужно добиваться того, чтобы зазвучало хорошо все в целом. Это же очень простой и естественный вывод.
— Когда не хотят человека обидеть,— сказал Ростовцев, — то неприятную для него правду снабжают легкой похвалой. Так обычно делают во всех рецензиях.
Тамара отрицательно качнула головой:
— Вы не верите в свои силы?
Вопрос был неожиданным. Борис даже сначала обиделся, но потом понял, что она была вправе его задать. Слишком много сомнений одолевало его в последнее время, и слишком часто он ощущал в себе что-то очень похожее на неуверенность. Он знал, что было большой опасностью поддаваться этому чувству, но порой не мог с собой сладить.
«Неужели же я становлюсь слабым безвольным человеком? — спросил он себя. — Неужели начинаю походить на Голубовского, который тоже вздыхал, плакал и в конце концов безнадежно запутался?»