Улыбка ее была какой-то особенной. Она появлялась на лице мягко, словно извиняясь за свое появление. Невольно Ростовцев вспомнил Риту. Вспомнил такой, какой она представлялась ему во время его полуснов.
— Нет, Тамара. Вот теперь вы ошибаетесь. Девушки, к сожалению, такие не все, — произнес он, вздохнув. — Я как раз знал одну, которая была непохожей на вас. Очень непохожей. Она не нашла для меня тех слов, которые нашли вы. А она была близка мне...— Он снова вздохнул и сказал: — Я хочу, чтобы мы сделались с вами друзьями. Возьмите стул и сядьте, пожалуйста, рядом. Конечно, если вы не заняты.
— Я свободна.
— Вот так... — Ростовцев некоторое время задумчиво смотрел перед собой и затем продолжал: — Все то, о чем вы говорили мне, не было для меня новостью. Почти то же я сам говорил одному моему сослуживцу. Помните? Тому, чьи письма пришлось отсылать вам. Я тогда нехорошо поступил, нечаянно напомнив о вашем несчастье. Но я не знал. И когда сегодня вы говорили мне так терпеливо о мужестве, я думал о вас же самих. Вы старались помочь мне, мужчине, а ведь вы — девушка, у которой есть свое горе! И горе, вероятно, большее, чем мое.
Тамара отвернулась. Борис заметил, как ее тонкие пальцы нервно сжали складку белой материи халата.
Ростовцеву захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, теплое и простое. Но все фразы, приходившие в голову, казались ему не такими, и он с досадой отбрасывал их. То большое и чистое, которое трудно назвать каким-то определенным именем и которое было неотъемлемой частью ее души, не нуждалось в его словах.
Помолчав, Борис осторожно сказал:
— А о мужестве вы сказали правильно. В вас оно есть. Хотелось бы, чтобы оно было и во мне.
— В вас его больше, — грустно улыбнулась Тамара.
— Да... — неопределенно произнес Ростовцев.
— Что вы сказали? — спросила его она.
— Дайте мне спички. Они в столике.
Тамара выдвинула ящичек и подала коробок.
— Теперь, пожалуйста, дайте сверточек с моими документами, — попросил он ее. — Он лежит там же.
Отыскав какую-то фотографию в своем бумажнике, он подал ее Тамаре.
— Вот карточка той девушки. Она принесла ее перед моим отъездом на фронт. На обратной стороне она написала: «В знак нашей дружбы». И когда дружба кончилась, я слишком погорячился. Нужно было сделать другое.
Он чиркнул спичку и поднес ее к уголку фотографии.
Пламя лизнуло бумагу. Сначала уголок почернел, затем вспыхнул. Желатина потрескивала и коробилась, разгораясь коптящим пламенем. Огонь постепенно охватывал все большую поверхность карточки. Вот он дошел до платья Риты, вот почернел и загорелся медальон. Когда пламя дошло до лица, Ростовцев бросил карточку на пол. Догорев, она потухла, и на ее месте осталась лишь тонкая пленка серого пепла.
В комнате запахло паленым.
— Вот что нужно было сделать вместо того, чтобы портить себе жизнь, — сказал Ростовцев. — Это было бы проще и естественнее. А это...— он протянул Тамаре три новенькие хрустящие десятирублевые бумажки, — это деньги, которые она дала мне, чтобы я вернулся... Я не отдал ей долг. Возьмите их и купите на них вина. Мы выпьем его вместе, когда я поправлюсь.
— Я не пью, — возразила Тамара, улыбнувшись своей особой извиняющейся улыбкой.
Она подошла к окну и распахнула его настежь. Запах горелого еще носился в комнате. Чистый воздух широкой волной хлынул в палату.
— Одно вы забыли, Тамара, — произнес Ростовцев, когда она вернулась на прежнее место. — Вы забыли напомнить мне, что дни, в которые мы живем, не просто проходят. Они испытывают нас, проверяют на стойкость. Наше будущее все-таки чудесно. Но не каждый имеет на него право, а только тот, кто выстоит, кто не струсит, кто докажет, что он не зря зовется советским человеком. Война окончится, и наши люди выйдут из нее еще более сильными. И знаете, как они будут говорить о том времени, которое мы переживаем сейчас? По-моему, они скажут о нем, что это были...
— Дни испытаний, — тихо докончила за него Тамара.
— Да, — кивнул он, встречаясь с ее взглядом. — Вы правы, дни испытаний...
Ростовцев, привыкнув к госпитальной обстановке, почти не испытывал скуки. Странное дело: до разговора с Тамарой ему было тяжело переживать каждую минуту, а каждый час ему казался чуть ли не вечностью. Теперь стало иначе. Он стал чувствовать себя лучше, сделался спокойнее, начал снова интересоваться газетами и книгами, которые в избытке ему доставлялись. В письмах, которые он теперь писал матери, появилась бодрость и страстное желание подняться быстрее на ноги. Ходить, скорее ходить и чувствовать под своими ногами землю — вот что ему было нужно теперь и о чем он беспрерывно думал.