— Да, — кивнула она. — И если вы чувствуете его в себе, то вам не только следует писать музыку, но вы обязаны ее писать!
— Я еще ничего не знаю о своих способностях, — произнес Борис, — но все-таки я попробую! Мне хочется написать нечто значительное, героическое. Такое, которое соответствовало бы нашему времени, той великой эпохе, в которую мы живем. Написать так, чтобы запечатлелись люди, погибшие во имя общего дела, отдавшие свою жизнь ради всего человечества. Я видел таких людей, я встречался с ними, спал под одной крышей, ел из одного котелка, говорил с ними так же, как говорю сейчас с вами! И они заслужили, чтобы о них пели, складывали стихи, передавали их имена из поколения в поколение. Они должны стать бессмертными. Ах, если бы вы знали, как мне хочется написать о них музыку! Могучую, сильную и серьезную музыку!.. Но, действительно, хватит ли у меня способностей? Как бы было замечательно, если бы хватило! Но если у меня не получится это, тогда я пойду в музыкальную школу. Я стану педагогом, буду учить других, чтобы они сделали то, о чем я мечтал, и что мне не удалось сделать. Ведь я все-таки кое-что знаю, и мои знания могут пригодиться. Если же и здесь меня постигнет неудача, тогда я пойду... ну, хотя бы билетным кассиром в театр. Я попрошусь в швейцары, в рабочие сцены, в сторожа, наконец, куда угодно, лишь бы только не уходить из театра, слышать музыку, быть с нею рядом, находиться там, где она звучит, ибо я люблю ее!.. Но это — крайность. А сейчас я буду пытаться создавать ее...
И он начал писать.
Тамара принесла стопку нотной бумаги, и он, полусидя в кровати, подложив под бумагу дощечку, целыми днями вычерчивал на линейках значки с палочками и без палочек, с хвостиками и без них. Новое занятие увлекло его и заняло все мысли. Мелодии возникали в его голове, и он старался быстрее фиксировать их на бумаге, чтобы не забыть. И только что записав одну, он чувствовал, что ей на смену приходит другая. Они зарождались в сознании какими-то смутными образами, сначала далекими и неясными. Мелькнув, они пропадали, и он, закрыв глаза и сосредоточившись до предела, ловил их, и, отыскав, брался за карандаш. Иногда, промелькнув, они исчезали, и он, несмотря на все старания, никак не мог вспомнить их снова. Это мучило, нервировало и вызывало неуверенность.
Он опять закрывал глаза, откидывался назад и застывал в таком положении. Он был способен просиживать так по целым часам, не замечая, как бежит время. Словно погружаясь в новый таинственный мир звучаний с его собственными законами, он не видел, что творится вокруг него, и сердился, если его отрывали.
О том, как шли у него дела, Тамара догадывалась по стопке нотных листков, которые он откладывал на тумбочку. Эта стопка была барометром его настроения: если она росла, в его глазах светилась радость, он улыбался, шутил. Но если она оставалась сегодня такой же, как и вчера, он хмурился и был неразговорчив.
Тамара с интересом наблюдала за его работой. Сама того не замечая, она тоже волновалась и вместе с ним радовалась его успехам и огорчалась его неудачами. Он видел это и был благодарен ей.
— Мне сейчас недостает одного, — часто говорил он ей, — возможности передвигаться. Очень недостает. Все те наброски, которые я сделал, я должен прослушать, проиграть их и узнать, как они звучат. Одно дело — ноты и совсем другое — звуки. Я сейчас тороплюсь и делаю, вероятно, массу ошибок. Их надо исправлять. Как мне хочется сесть за рояль и посмотреть, что у меня получилось! Но нога, нога мешает, будь она проклята!
— Разрешите мне проиграть то, что вы написали,— попросила однажды его Тамара. — Правда, я не профессиональный музыкант, но все-таки кое-что могла бы помочь вам поправить...
— А вы играете на рояле? — спросил удивленный Ростовцев.
— Да, немного.
Он подумал, но, не решившись дать ей свои ноты, дипломатично сказал:
— Это хорошо. Я обязательно воспользуюсь вашим предложением. Но не сейчас. Пока еще рано. Ведь у меня одни только наброски. Они не обработаны. Я сначала приведу их в некоторую систему... Но почему вы раньше не сказали, что играете?
— А вы не спрашивали меня об этом,— улыбнулась она.
— Да, верно. Но теперь мне кажется, что вы не просто играете. По-моему, вы должны хорошо играть.
— Отчего же вам так кажется?
— Оттого, что у вас есть душа. А для музыки душа необходима. Мне бы хотелось послушать вашу игру.
— Я сыграю вам, — согласилась Тамара, — когда вы подниметесь на ноги. Однако, мне думается, что вы ничего не потеряете, если и не услышите меня.
— Вы скромничаете. Это хорошо и нехорошо.
Не отвечая, Тамара взяла со стола исписанные им нотные листки. Ростовцев следил за ней. Он видел, как сосредоточилось ее лицо, когда она всматривалась в неровные, торопливо набросанные значки. Ему захотелось, чтобы на нем отразилось одобрение, и он напряженно ждал, что она скажет. Но она не сказала ничего. Посмотрев, она положила ноты обратно и тепло взглянула на него. Он встретил ее взгляд, и она опустила глаза.