За ночь Михеич так и не сомкнул глаз.
Вставало пасмурное зимнее утро. За окном низко и плотно нависали облака. Маленькие домишки с непременным пышным хвостом дыма из трубы, возвышающиеся над домишками голые, с тонкими ветвями тополя — все это казалось немудрящей картинкой, нарисованной на тетрадном листочке неискусной детской рукой.
И Михеича вдруг неодолимо потянуло к простой, обыкновенной, немудрящей жизни, жизни без хитрости, без обмана, без постоянного страха.
«Пойду сейчас и расскажу все, все, — решил он. — Пусть делают, что хотят. Пусть отсижу пять, даже десять лет. Зато выйду человеком. Поселюсь в таком же домишке, никого не буду бояться. Хоть самая старость, хоть закат пройдет спокойно».
Надо идти. Прямо сейчас. В милицию.
«Прямо сейчас», — бормотал Михеич, но продолжал лежать на своей неширокой железной койке. В глубине души он понимал, что никуда не пойдет, что не хватит у него для этого ни совести, ни решительности.
Около полудня в комнату заглянула хозяйка.
— Новое расписание — дрыхнуть до обеда, — проворчала она.
И в эту минуту раздался резкий хлопок калитки.
— За мной! — Михеич решил так твердо, что даже сказал вслух.
И на этот раз он не ошибся…
…Ваня Латкин уезжал в отпуск. Председатель постройкома пригласил его к себе.
— Советую вам задержаться на неделю. Имеется бесплатная путевка на Южный берег Крыма.
Председатель весело улыбался, поглаживая объемистую лысину, потирая руки. Его радовала собственная щедрость.
— Н-не надо, — сказал Ваня.
— Как — не надо?
— Н-ни в коем случае! — подтвердил Ваня.
— Почему?
— Я еду в Красноярск. Там перекрытие, и я т-тороплюсь.
— Что вам там делать?
— К-как что? Смотреть.
— Смотреть?
— А к-как же!
Председатель оглядел оттопыренные Ванины уши, взъерошенные волосы. Ваня скользнул взглядом по гладкой его лысине, округлому животику. У обоих мелькнуло: «Вот чудак». Ваня вежливо попрощался.
На вокзал мастера провожала почти вся молодежь участка. Не было только Юльки. «Не хочет давать ему никаких надежд», — подумал Тимофей.
А Ваня все оглядывался. Все ерошил свои без того взъерошенные волосы. Но потом, как это чаще всего с ним бывало, завязал какой-то теоретический спор. Вокзальное радио уже объявило об отправлении поезда. Все давно вошли в вагоны. А Ваня с уплывающей подножки все еще кричал, все еще в чем-то убеждал своих неподатливых оппонентов.
— Т-только дискуссия! — кричал он, взъерошивая слова. — Она необходима для прогресса. Пусть спорят даже единомышленники, даже единомышленники. Не будет этого, все з-застынет, з-замрет…
Тимофей намеренно отстал от товарищей, шумной гурьбой проталкивающихся в калитку с надписью «Выход в город». Он любил вокзальную сутолоку. Она не стихала. Шла посадка на какой-то другой, стоящий на третьем пути, поезд. Вокзальный шум будоражил, куда-то звал, напоминал редкой точности строки:
Тимофей подошел к туннелю и остолбенел. Навстречу ему спешил Горный. В одной руке у Александра Семеновича огромный кожаный чемодан, в другой — сетка, очевидно, с продуктами.
«Куда это он? А вдруг удирает? Не я ли спугнул его, когда был с Юлькой у Михеича? Как же теперь? Ведь уйдет. А что если подойти, заговорить? Мол, мы встречались тогда на суде. Как он поведет себя? Глупо, конечно, а все-таки…»
Тимофей шагнул к Горному, на секунду взгляды их встретились, и Тимофей понял, что Александр Семенович узнал его. И как раз в эту минуту из туннеля вырвался людской поток. Тимофея оттеснили. Когда люди прошли, Горного уже не было. Тимофей бросился к поезду, несколько раз обошел перрон, но нигде не обнаружил и следа Александра Семеновича.
Промелькнул какой-то человек, похожий на него, тоже с чемоданом и сеткой. Тимофей догнал его. Нет, не Горный.
Тимофей пошел к выходу. Неужели прозевал?
Гриша спит. Он лежит на спине. Ручонки закинуты под голову. Мягкие светлые волосы упали на высокий выпуклый лоб. Тихо-тихо, чтобы не разбудить, Нина целует его в мягкие теплые губы, поправляет волосы.
Как он похож на папу! Папа, что было, папа! Какой шквал пронесся надо мной.
Нина проходит по комнате, садится возле аквариума.
Гурами, что ты все шевелишь своими плавниками? Куда ты спешишь? Как ты поживаешь? Помнишь, я звала тебя Любовью Ивановной?
Любовь Ивановна! Болтливая, корыстная, мелочная. А стряслась беда — и вот она какая, Любовь Ивановна. Доброты и бескорыстия в ней куда больше.