Выбрать главу

В честь пятидесятилетия жилец, который живет в квартире внизу, решил, что не будет съезжать, хотя его договор закончился.

— Смотрите, господин Фульман, — говорил он моему отцу, в позе мясника склонившись над разобранным усилителем «Маранц». — В феврале я еду в Нью-Йорк открывать вместе со своим шурином радиомастерскую. Я и не подумаю перевозить все свои вещи отсюда на какую-то другую квартиру только из-за двух месяцев.

А когда мой отец сказал ему, что договор закончился в декабре, то Шломо-электроника продолжал себе работать, как ни в чем не бывало, и проговорил тоном человека, который отгоняет назойливого сборщика пожертвований: «Договор-шмоговор, я остаюсь. Вам не нравится? Так подайте на меня в суд». И точным движением запустил свою отвертку в глубь внутренностей усилителя.

В честь пятидесятилетия я отправился со своим отцом к адвокату, и адвокат сказал ему, что ничего нельзя поделать.

— Договоритесь с ним о компромиссе, — предложил он, роясь в ящиках стола в безнадежных поисках чего-то. — Постарайтесь вытянуть из него еще три-четыре сотни, и всем привет. Суд просто будет стоить вам испорченного настроения и здоровья, и я совсем не уверен, что после двух лет тяжбы вы сумеете получить больше.

В честь пятидесятилетия я предложил своему отцу, чтобы ночью мы спустились в квартиру Шломо-электроники, сменили личинку замка и выкинули все его барахло во двор. А мой отец говорит, что это незаконно и чтобы я не смел этого делать. Я спросил его — это потому, что он боится, а он ответил — нет, он просто реалист.

— Ради чего? — спросил он и почесал лысину. — Ты мне скажи. Ради чего? Ради оплаты за три месяца? Брось, это не стоит того.

В честь пятидесятилетия я вспомнил, каким был мой отец когда-то, когда я был еще ребенком. Такой высокий и работал в Тель-Авиве. Он обычно брал меня на прогулку или клал меня себе на спину, как мешок с мукой. Я кричал ему «Но! Пошел!», и он бегал со мной по лестнице вверх и вниз, как сумасшедший. Тогда он еще не был реалистом, он был властелином мира.

В честь пятидесятилетия я стоял на лестничной плошадке и смотрел на него: лысый, с небольшим брюшком, ненавидит свою жену — мою мать. Люди все время вытирали о него ноги, а он повторял себе, что не стоит связываться.

Я подумал об этом гребаном жильце снизу, который сидит в квартире моего покойного деда, копается в усилителях, и просто уверен, что мой отец ничего не сделает, потому что он усталый и вообще слабак. И что даже его сын, которому всего двадцать три, тоже ничего не сделает.

В честь пятидесятилетия я на минутку задумался о жизни. О том, как она дрючит нас и в хвост, и в гриву. О том, что мы всегда уступаем всяким засранцам из-за того, что «не стоит связываться». Я думал о себе, о своей подруге Тали, которую я не очень-то и люблю, о лысинке, которая уже пробивается у меня. Я думал о том, что же меня останавливает сказать незнакомой девушке в автобусе, что она очень красивая, выйти вместе с ней на остановке и купить ей цветы.

Мой отец уже вернулся в квартиру, и я остался на плошадке один. Свет выключился, а я стоял и все не зажигал его. У меня перехватило горло, я почувствовал себя таким забитым. Я подумал о своих детях, которые через тридцать лет тоже будут растерянно толкаться у прилавков в торговом центре, как мыши в лабиринте, а потом явятся ко мне с чем-нибудь типа «Таммуз в огне».

В честь пятидесятилетия я врезал жильцу своего отца по роже кулаком с зажатым в нем тяжелым ключом.

— Ты мне нос сломал, ты сломал мне нос, — выл Шломо, скорчившись на полу.

— Нос-шмос, — я взял отвертку «Филипс» с его рабочего стола. — Не нравится тебе? Так подай на меня в суд.

Я подумал о своем отце, который наверняка сейчас сидит в спальне и чистит себе пупок щеточкой с позолоченной ручкой. Это меня разозлило, страшно разозлило. Я положил отвертку на место и врезал Шломо еще раз ногой по башке.

Мой брат в тоске

Это совсем не то, когда какой-то человек улице рассказывает вам, что он подавлен. Это — мой брат, и он хочет покончить с собой. И изо всех людей он пришел именно ко мне, чтобы сказать это. Потому что меня он любит больше всех, а я — его, но у него проблема. Да еще какая.

Я и мой младший брат стоим в саду на Шенкина,[36] и моя собака, Хендрикс, изо всех сил тянет поводок, пытаясь укусить за лицо какого-то ребенка в комбинезончике. Я одной рукой сражаюсь с Хендриксом, а другой ищу в карманах зажигалку.

— Не делай этого, — говорю я своему брату.

Зажигалки нет ни в одном из карманов.

— Почему — нет? — спрашивает мой младший брат. — Моя девушка бросила меня ради пожарного. Я ненавижу учебу в университете. И мои родители — самые жалкие люди на свете. На, возьми зажигалку.

Он бросает мне свой Cricket. Я ловлю. Хендрикс вырывается. Он набрасывается на малыша в комбинезоне, валит его на траву и смыкает свои страшные челюсти, в точности, как у ротвейлера, на лице ребенка. Я и мой брат пытаемся оторвать Хендрикса от малыша, но пес упорствует. Мать комбинезончика визжит. Сам ребенок подозрительно тих. Я со всей силы пинаю Хендрикса ногой, но он даже не реагирует. Мой брат находит в траве металлический прут и бьет им Хендрикса по башке. Раздается противный хруст, и Хендрикс валится на землю. Мамаша жутко кричит — Хендрикс откусил ее ребенку нос, напрочь.

Теперь Хендрикс мертв. Мой брат убил его. И кроме того, он еще хочет покончить с собой, так как то, что его подруга изменила ему с пожарным, кажется ему самым унизительным на свете. Мне профессия пожарного кажется почетной — спасать людей и все такое. Но брат считает, что было бы лучше, если бы она трахалась с кем-нибудь другим.

Теперь мать ребенка набрасывается на меня. Она пытается выцарапать мне глаза своими длинными ногтями, которые покрыты отвратительным белым лаком. Мой брат высоко поднимает железяку и дает и этой по башке. Ему можно, он — в тоске.

Взведен и на предохранителе

Его лицо закутано куфией, он стоит посреди переулка, где-то в двадцати метрах от меня. «Голани[37] — пидор», — кричит он мне с тяжелым арабским акцентом и делает рукой оскорбительный жест, как бы приглашая.

— Как дела, Голани? Ваш рыжий сержант вчера клево оттрахал тебя в задницу? Что, уже нет сил пробежаться?

Он расстегивает штаны и достает член: «Ну, что, Голани? Мой член недостаточно хорош для тебя? А для твоей сестры он был хорош? А для матери? А вот для твоего друга Абутбуля он был хорош. Как он бежал за мной!.. Пол-улицы пробежал, придурок, и что? Трах — и его башка раскололась, как арбуз. Как у него дела? Лучше чувствует себя, несчастный? Я видел, прилетал вертолет, чтобы забрать его».

Я вскидываю «Галиль[38]» к плечу, беру его на мушку.

— Стреляй, пидор, — смеясь, кричит он, распахивает рубашку и показывает на сердце. — Стреляй точно сюда.

Я снимаю с предохранителя и задерживаю дыхание… Он стоит и ждет так около минуты, руки на бедрах, безразличный. Сердце его там, под кожей и плотью, точно у меня на прицеле.

— Ты ни в жизнь не выстрелишь, трус. Может, если выстрелишь, твой рыжий сержант уже не будет трахать тебя в задницу?

Я опускаю винтовку, а он делает оскорбительный жест.

— Ладно, я пошел, пидор. Встретимся завтра. Когда твоя смена? С десяти до двух? Я приду.

Он пошел было по одному из переулков, но вдруг останавливается и улыбается: «Передай Абутбулю привет от ХАМАСа,[39] а? Скажи, что мы сожалеем, что сбросили ему каменный блок на голову».

Я быстро прицеливаюсь — рубашку он застегнул, но его сердце все еще доступно мне… И вдруг кто-то толкает меня сзади. Я падаю на песок и вижу над собой нашего сержанта Эли.

— Ты что, Крамер, рехнулся, — кричит он. — Ты что мне стоишь тут с винтовкой навскидку, словно ковбой?! Здесь что — дикий Запад, что ты можешь палить в кого хочешь?

вернуться

36

Улица Шенкина в Тель-Авиве. Место расположения многочисленных кафе и встреч стильной молодежи. Здесь свои представления о моде, красоте, поведении и даже свой иврит.

вернуться

37

Элитная бригада Армии обороны Израиля.

вернуться

38

Автоматическая винтовка.

вернуться

39

Арабская экстремистская организация, боевики которой проводят вооруженные акции против израильтян.