К началу вечера на побережье показался город; она сумела разглядеть странные скругленные шпили и грохочущий черный людской поток меж зданий. На берегу, выпрямившись, стояли гигантские сине-золотые паруса, которые надувались над белым песком, словно затем, чтобы утянуть весь город на юг; на причале копошились, гудели носильщики с тележками, и море неслось встречным курсом. В сумерках мерцали купола из серебра и черненого стекла; на шестах неустойчиво высились дома, словно посаженные на кол над прочими крышами. Люди на улицах прихлынули к порту, увидев корабли, но никто не махал купцам, не звал их; они лишь глядели – молчаливо, без выражения. Корабли вынырнули, словно караван со дна морского, со своими негоциантами, бандитами, торговцами, попами в темных робах и рясах, мантиях, наголовниках и драгоценностях. Весь город притих. Стемнело, и городские огни принялись менять цвет, сперва хором, потом вразнобой, хаотично разбрызгиваясь, бурля множеством оттенков; казалось, по всему Тунису хлопают четкие, приглушенные взрывы. Черный поток на проспектах остановился, все лица обернулись к морю.
Следование кораблей по естественному течению – как поступили и Лорен с Билли, миновав последнюю португальскую широту, – изменило собственные ритмы тела Лорен, одурманило ее; казалось, само море льется в Тунис, как в воронку, не в центре города, а чуть подальше, за выступом континента, на краю разрушенного Карфагена. Ощущение неудачи покинуло ее – всех неудач, нагроможденных за долгие годы, – пока корабли виляли и неслись вперед, подобно дням и ночам, приведшим ее сюда. Она нежилась на палубе, поддавшись непреклонному стремлению баржи, наблюдая за тремя женщинами на другом корабле, которые в ответ изучали ее, ни разу не шелохнувшись и не пробуя освободиться. Канал сузился настолько, что махины кораблей едва протискивались в нем; маячили руины древнего гетто – огромная осевшая гавань вдалеке и стены и столбы, похороненные, закопченные Пуническими войнами. Дверные проемы были забиты землей, а коридоры превратились в реки, текущие в руслах отвердевших каменных галерей, где когда-то восседали финикийские полководцы. Корабли спускались глубже, и свод города поднимался над ней, пока не исчез из виду; временами она различала последние остатки позолоты на фресках, украшавших лестницы, а порой замечала в свете факелов сгнившие скульптуры по уг– лам дворца. Смуглые лица мелькали в черных окнах и арках. Из какого-то невидимого помещения до Лорен доносились звуки флейты, игравшей фугу, зловещую, зацикленную, настолько бесконечную, что Лорен уже не понимала, настоящая это музыка или же длительные звуковые сальто звучат лишь у нее в голове. Иногда в темноте она видела кровавые вспышки и слышала резкие крики за каждым поворотом подземной реки, которая с гулом неслась все быстрее.
Мелодия замкнулась кольцом в ее уме, а в глазах замелькало сверкание золотых браслетов на голых щиколотках с палубы предыдущего корабля; сияние факелов, плеск воды, волны жара пленили ее, и она вперилась прямо по курсу, где под чередой сводов – один за другим, арка в арке, – выстроенных вдоль абсолютной прямой и все растущих числом, продолжали плыть корабли. Она подумала о своем ребенке и заплакала. Ей приснился Мишель: он тоже был в движении, окруженный шепотом тихих, закрученных спиралью голосов.
Он был где-то во Франции. Он услышал, как они позвали его. Мишель, сказал один. Адриан, сказал второй.
Он застыл, прислушиваясь к колотящемуся ритму своего сердца. Он моргнул в темноте и подождал; поезд мчался с устрашающей скоростью. Едва он успел решить, что слышит всего лишь отголоски своего же сна, как услышал их снова.
Мишель, Адриан, сказали они, и он сел в темноте, спиной к окну. Они начали шептать ему, и он понял, что они в следующем купе. Порой они посмеивались.
Братик, в унисон шептали они сквозь стену, ты слушаешь?
Мишель не ответил. Он не отвечает, сказал один. Он спит, отозвался второй.
Он не спит, он просто не…
Братик, ты спишь?
Мишель скосил глаза на дверь и отчего-то совершенно не удивился, увидев там своего дядю.
Джек Сарасан держался прямо, несмотря на гремящие у него под ногами рельсы. Мишель сидел и ждал объяснений, но сообразил, что дядя тоже ждет. Инстинктивно Мишель понял. Он прокашлялся. Он единожды моргнул, строфы промелькнули у него перед глазами – и, когда первое слово было у него на губах, он попытался начать. Но заговорить не смог. Слово застряло у него не в горле, а на языке, запуталось, напрягаясь все сильнее, пока, казалось, не было готово взорваться ему в лицо. Дядя продолжал ждать, прислонившись к косяку, и когда Мишель вытолкнул это слово после долгой, колотящейся запинки, какофоническим сплавом треска и шипения, лицо Джека исказилось и побагровело. Он шагнул вперед, замахнулся и залепил Мишелю ладонью по губам.
Мишель дернулся и проснулся.
Он взглянул на дверь купе – там никого не было, дверь каталась туда-сюда по своему желобу, в такт поезду. Он прислушался к голосам в соседнем купе и не услышал их. За окном был ранний вечер; поезд стоял на незнакомой станции. Место Карла пустовало, но оставались его куртка и газета. В купе с ним были еще два пассажира – тучноватый степенный мужчина за пятьдесят, одетый как банкир, и, по всей видимости, его дочь, которой было не дать более двенадцати-тринадцати, в ярко-розовом платьице с золотыми пуговками в форме крохотных зверушек, с ярко-розовым бантом в светлых волосах.
Мишель глядел в окно, отвернувшись от остальных пассажиров, чтобы они могли видеть испарину на его лице лишь отраженной в стекле и в падающем из-за деревьев свете. Он хотел что-нибудь произнести, дабы доказать, что не заикается. Он мог бы сказать что-нибудь своим попутчикам, но мысль о провале была слишком оскорбительной, чтобы рисковать. Теперь к нему впервые с тех пор, как он встретился с Лорен, пришло ясное, поистине ослепительное воспоминание – о том, как ребенком он разговаривал сам с собой. Он разговаривал сам с собой у себя в комнате, ходя по кругу, на ступеньках, ведущих к дому тети с дядей, по дороге в школу и из школы, на заднем сиденье лимузина. Когда он говорил сам с собой, он прекрасно понимал, что другим это кажется придурью, но зато в разговорах с самим собой он никогда не заикался, всегда говорил красиво и легко, членораздельно, внушительно – чего никогда не мог добиться в диалоге с кем бы то ни было. Так Мишель понял, что, забыв тем утром в Париже, кто он такой, он забыл и как заикаться, и теперь он сидел на своем месте, страшась вымолвить хоть звук, лишившись дара речи, онемев. Он попытался взять себя в руки. Я не мог до этого дойти, подумал он; я уже стольким рискнул, так что придется рискнуть еще раз. Он заставил себя повернуться к банкиру с дочкой и спросить, который час, но они пропали.
Он встал с сиденья и вышел в проход. Никого не было видно. Багаж отца с дочерью все еще лежал на полке. Мишель прошел по проходу и обратно в поисках кого-нибудь, у кого можно было бы справиться о времени, но никого не увидел. Он был озадачен. До последней остановки поезд был набит битком. Он вернулся на свое место и подождал. В окне все бежали, бежали леса, и, хотя солнце совсем закатилось, небо все еще зернисто синело. Мишель откинулся на спинку сиденья, боясь снова заснуть.
Наконец вернулся Карл, неся хлеб, йогурт и пудинг. Мишель наблюдал за ним, пока тот присаживался. Когда Карл начал что-то говорить, Мишель наклонился вперед и поднял руку. «В чем дело?» – спросил Карл. Мишель раскрыл рот и поглядел на Карла, словно дожидаясь его реплики.
– С тобой все в порядке? – спросил Карл.
– Не знаю, – сказал Мишель и помедлил, прислушиваясь к своему голосу. – У меня нормальный голос?
– Вид у тебя слегка ненормальный, по правде говоря.
– У меня нормальный голос?
– По мне – так нормальный.
Мишель очень медленно откинулся назад. Он все еще прислушивался, хотя в купе стояла тишина.
– К нам подсели еще пассажиры? – спросил Карл, глядя на багаж.
– Отец с дочкой.
– Жаль. Какое-то время мы с тобой были в купе одни, пока ты спал. Куча народу повыходила.
– Где мы сейчас?
– Недалеко от побережья. Последняя остановка была в Виндо. Я разговорился с народом в поезде. Познакомился с несколькими тулузцами.