Выбрать главу

На следующей неделе товарищи Джейсона начали возвращаться с каникул. Их встречал опустошенный город. Большой канал почти высох, а остальные каналы были пусты, за исключением затонов, где прежде течение замедлялось – теперь там стояла неподвижная вода. Остальные гонщики рассказали Джейсону, что пляж в Неаполе за одну ночь вырос втрое. Мусор, десятилетиями усеивавший дно венецианских каналов, валялся на виду, и во время внезапной жары, нахлынувшей почти сразу же, зловоние стало невыносимым, вдобавок к насекомым, зависшим над отбросами, и крысам, сновавшим по мусорным кучам. Туристы начали гурьбой покидать город, хоть бы там и шли велогонки. Чтобы пройти по любому мостику, требовалось сразиться со стаей грызунов; на каждом причале, куда городские рыбаки обычно приносили улов, кишели чайки, которые расклевывали дохлую рыбу. Наконец в город вошли военные и начали уборку, но запах не выводился, он пропитал каждый дом, каждую комнату, каждую дверь, все поры города.

Стоял зной, удручавший чиновников, которые изначально назначили гонки на осень, чтобы избежать летней жары, а потом перенесли на весну, чтобы избежать зимних холодов. И все же в этот раз гонки должны были состояться – или не состояться вовсе; большинству гонщиков отнюдь не хотелось их отменять. Джейсон, со своей стороны, был бы этому только рад. Ему хотелось уехать прямо сейчас – но хотелось и остаться, пока не он дождется ее. Он попал под перекрестный огонь двух противоположных побуждений, ни одно из которых не имело ничего общего с гонками. Он всегда предвкушал такие соревнования с наслаждением, в котором было даже что-то навязчивое; было время, когда сама мысль о том, чтобы не участвовать в гонках, показалась бы ему ненавистной – особенно в этих гонках, которые, он знал, должны были стать для него последними. Теперь он больше не чувствовал ничего подобного. Рушилось нечто иное, его собственные приоритеты смешались и перепутались, и его так ужасала перспектива, что гонки настанут, прежде чем она приедет, что едва мог об этом думать.

Прошло еще две недели, за ними третья. Он устраивал короткие тренировки, но занимался словно во сне. Мускулы отвыкли, небритые ноги чесались. Товарищи по команде, которым Джейсон был нужен, чтобы хорошо выступить, обозлились, видя возможность, что он подведет их. Он не присоединялся к ним в тратториях и безучастно просиживал собрания, на которых во всех подробностях обсуждалось предстоящее ралли. Он понимал, что ему нужно сосредоточиться на деталях гонок, потому что эти гонки не были похожи ни на одни, в которых он когда-либо участвовал: это было испытание не сколько на скорость или силу, но на физическую и умственную ловкость и хитрость. Но Джейсон сидел лицом к вокзалу или к «Америкэн экспресс», пытаясь понять, как могло случиться, что прошло уже три недели, а от нее до сих пор ничего не слышно, она ведь сказала, что едет и что известит его, когда выедет из Парижа.

Он позвонил в «Америкэн экспресс» в Париже, но там ему ничего не сказали – его просьбы приводили служащих в нетерпение, а в ответ на требования они повесили трубку.

Он с удивлением обнаружил, что часто вспоминает о своем умершем сыне. Он никогда особенно не задумывался о сыне, которого родила ему Лорен, хотя было бы несправедливо назвать это равнодушием. Ему пришло в голову, что сын ужасал его с той самой минуты, когда Лорен сказала, что она беременна; а затем был еще момент в Сан-Франциско, когда она принесла Жюля и усадила на постель в ногах у Джейсона. Они без слов посмотрели тогда друг на друга, и самое главное общение, когда-либо происходившее между ними, случилось именно тогда. Позже Джейсона ужаснуло заикание Жюля; оно указывало на новую пропасть между Джейсоном и Лорен, поскольку они всегда разделяли общую, отчаянную любовь к физической красоте, начавшуюся сразу же, как только они вкусили друг друга. Пропасть, видимо, была в том, что Джейсону недостаток Жюля казался уродством, в то время как Лорен в нем слышалось нечто чудесное. Лорен вела себя так, словно заикание было признаком какой-то бездны в ребенке, признаком откровения, внушавшего ему такой благоговейный ужас, что его было просто не выговорить и, соответственно, все остальное тоже делалось непроизносимым. Джейсон же полагал, что Жюль просто поломан – как раскрутившаяся пружина или неисправный механизм. И он отвергал истину о своем отцовстве, хотя в то же время признавал себя отцом другого ребенка, не так угрожавшего ему; каким бы красивым ни вырос Жюль, он мог оставаться красивым, лишь пока не откроет рот, и перспектива золотой медали для заики тоже казалась несуразной. Проще говоря, заикание Жюля напоминало Джейсону, что он неудачник; это суждение о себе преследовало Джейсона слишком долго, и ему уже недоставало сил бежать от него.

Поэтому они никогда не разговаривали. Когда Жюль был маленьким мальчиком, а Джейсон появлялся дома во время одного из своих нечастых визитов, они сидели и глядели друг на друга точно так же, как в тот раз на постели в Сан-Франциско. Теперь же, когда он пришел к мертвой точке и его накрыло собственное ощущение неудачи, он начал повсюду видеть Жюля в Венеции, то на одном, то на другом мосту – маленького мальчика, который все стоял и ждал отца. Джейсон никогда не окликал его; он лишь проходил мимо, глядя на мальчика, чьи глаза не отрывались от него. Далеко отойдя от моста, Джейсон поворачивался, оглядываясь через плечо, а Жюль все еще стоял там, с руками в карманах, как любой другой ребенок, и синева его глаз была видна за много метров. Он внезапно понял, что Жюлю есть что сказать ему о Лорен. Он вернулся к мосту, но мальчика уже не было.

Но он показался позже, на площади Сан-Марко, где Джейсон сидел в одном из кафе на открытом воздухе и тихо напивался. Остальные члены команды наблюдали за красотками, которые прогуливались взад-вперед по площади, а Джейсон глядел в никуда и вдруг заметил Жюля, сидевшего на стуле прямо перед ним – тоненькие руки были вытянуты по бокам, а маленькие ладони лежали на коленях. Он, очевидно, собирался что-то сказать, и Джейсону хотелось умолять его сказать это – но отчего-то он не мог этого сделать. Он просто не мог заставить себя умолять сына, которого никогда раньше не заставлял себя признать. Они сидели, уставившись друг на друга: Жюль хотел сказать что-то, но слишком боялся опозориться перед отцом, запнувшись. Джейсон хотел сказать Жюлю, что ему все равно, что тот заикается, что это нормально, ведь он теперь многое понимает и сможет это перенести, но ему нужно услышать новости о Лорен, что бы Жюль ни сказал ему; его голова переполнилась тысячью мыслей – он чувствовал гнев сына, он ощущал, как мальчик думает: «Теперь он согласен говорить со мной, никогда не желал меня слушать, а теперь хочет, но поздно». Это, подумал Джейсон, его месть.

Команда подцепила каких-то девиц из Женевы. Но когда брюнетка с глазами оленихи прильнула к Джейсону, он стряхнул ее и ушел один.

Он отправился обратно к себе в номер и сел в темноте. Он сидел у окна и пил, пока не напился вдрызг. Несколько товарищей-гонщиков подходили к его двери и стучались, сперва вызывая его на улицу, а потом принявшись за оскорбления. «Джейсон, ах ты халявщик!» – кричали они. В следующий раз, услыхав стук в дверь, он медленно очнулся от сна, предположив, что кто-то из команды снова пытается разбудить его. Стук продолжался; он услышал женский голос и с надеждой вскочил, решив, что это хозяйка принесла вести от Лорен. Он подбежал к двери и распахнул ее – чтобы увидеть саму Лорен, в выцветшем, разодранном платье, в старом итальянском свитере, который она где-то подобрала, босую и с золотым ободком на лодыжке.

Их объятия и поцелуй были чистой формальностью. Они заснули, не разговаривая. Лорен была изнурена. На следующий день они отправились покупать ей обувь, а заодно и что-нибудь съестное.

Они проводили все время в унылой тишине. На площади Сан-Марко присели выпить и посмотреть, как люди идут вброд по лагуне из Лидо.

– Все совсем не так с тех пор, как ушла вода, – сказал Джейсон.