Элен в черном костюме на черном велосипеде проскользнула между телегой, фиакром и развозившим почту трехколесным мотороллером и пристроилась за отрядом гусаров. Вечернее солнце бросало яркие блики на крупы лошадей, заставляло сверкать рукоятки сабель и медные пуговицы мундиров. Стайка воробьев опустилась на кучку свежего, еще дымящегося навоза и принялась копаться в нем.
Сестры, встретившиеся в банке, договорились о встрече послезавтра в Дворце инвалидов. Гризельда попросила Элен не приходить к ним в отель. С блестящими от волнения глазами она сильно стиснула руку сестры, но не стала ее обнимать. Они с Шауном тут же ушли из банка.
Элен, не имевшая представления о тайнах, окружавших сестру с мужем, на всякий случай не стала рассказывать Томасу о неожиданной встрече. Она хотела сперва побольше разузнать от сестры.
С прической, представлявшей целую клумбу лилий, над которой порхала белая цапля, в шубке из меха выдры, Гризельда, прислонившись к балюстраде, рассматривала установленный внутри склепа громадный саркофаг из розового порфира, в котором, лицом к алтарю, покоился император в мундире офицера конных стрелков, ожидая, когда настанет день и Господь возьмет императора за превратившуюся в пепел руку, чтобы опустить его на весы.
Гризельда, дочь внучатой племянницы герцога Веллингтона, победителя в битве при Ватерлоо, часто слышала, что о Наполеоне говорили как о враге рода человеческого, к счастью, побежденном семейным героем. Но Шаун научил ее воспринимать Наполеона иначе. Она попыталась представить жалкие останки, несколько костей внутри мундира, все, что осталось от военного гения и его мечты, погубленной упорством англичан. Она неожиданно почувствовала близость к невысокому погибшему титану, потому что вела такую же борьбу с тем же противником, не имея никакой надежды на победу. Но она была уверена, что настанет день, когда Ирландия станет свободной.
Несмотря на свое рождение в английской семье, Гризельда ощущала себя такой же уроженкой Ирландии, как Шаун, возможно, даже больше, чем он, потому что она должна была отвечать за поступки своих соплеменников, а Ирландией для нее был остров Сент-Альбан; ее Ирландию можно было обнять и прижать к сердцу.
Воспоминания об острове заставили ее прослезиться. Она приподняла край своей вуалетки и осторожно промокнула глаза, после чего спрятала платок в муфту.
Появилась Элен, вся в черном, и Гризельде, смотревшей, как она приближалась, показалось, что фигура ее сестры с времен их юности заметно уменьшилась. Она стала ниже, тоньше и теперь занимала гораздо меньше места в пространстве; казалось, ее тело непонятным образом сжималось. Гризельда даже испугалась, что если этот процесс не остановится, то сестра когда-нибудь просто исчезнет.
Элен остановилась перед ней, какое-то мгновение они молча смотрели друг на друга. Потом обнялись. Гризельда заполняла пространство вокруг себя ароматом редких духов и запахом дорогих мехов; она показалась Элен нежной и теплой, тогда как Гризельда восприняла сестру напряженной и холодной; она пахла ношеной одеждой и лавандовой водой для мужчин.
— Ты попрежнему удивительно красива! — сказала Элен. — О, я никогда не была красавицей, — отозвалась Гризельда. Но, разумеется, думала она иначе… Они засыпали друг друга вопросами и рассказами. Гризельда ничего не знала об Элен, о других сестрах и о родителях. Элен ничего не знала о Гризельде. Разговаривая, они медленно ходили по кругу, в центре которого лежал Император. Высокие белые колонны вокруг них устремлялись к куполу. Редкие солнечные лучи, пробивавшиеся сверху, играли на золотых деталях алтаря. Из расположенной рядом капеллы донеслись звуки органа. Затем послышались женские голоса. Звучал хорал.
Элен сказала:
— Первым скончался отец. Это было в сентябре… Ах, какого года? Я уже не помню… Моя память… Я постоянно чувствую себя такой уставшей… Мне написала об отце Китти… Подожди, у меня с собой ее письмо. Перед тем как взять странички толстой серой бумаги, Гризельда сняла перчатки и сунула их в муфту. В часовне к женским голосам добавились голоса детей, чистые, словно небесная синева. Гризельда прочитала:
«…позавтракал, как всегда, с аппетитом, но потом не перешел, как обычно, в свой кабинет, а уселся в салоне в кресло, и Огонек, рыжий кот, которого мы захватили с собой, уезжая с Сент-Альбана, устроился у него на коленях. Когда я говорю Огонек, имея в виду его окраску, то забываю, что он давно уже не рыжий, так как стал почти белым от старости…»