Раньше оно принадлежало старому генералу Неронову, женившемуся на молоденькой красивой Ольге Петровне — сестре Шубинского. Она, как в старинных романах, умерла двадцати пяти лет от скоротечной чахотки, и, кажется, только няня Васильевна знала, какую тайну разбитого сердца унесла она с собой в могилу.
Мария Николаевна не любила этого имения, предпочитая ему не только Калабриево, но даже лачужку своих родителей во Владыкине, а Маргарита Николаевна хотя и любила его, проведя детство и юность в его романтических стенах, но и для нее оно ассоциировалось с драмами и бурями ранней юности. Так, атмосфера там была лишена той светлой и интимной простоты, которая точно оставалась в Калабриеве от «дедушки и бабушки». Богородское было как-то специально Николая Петровича: там было и его любимое детище, конский завод, и окружение, нужное и угодное ему, — по большей части очень чуждое его жене и дочери.
Единственное, что пленяло меня там, — это был великолепный, во весь рост, портрет калабриевской «бабушки» — молодой красавицей, сияющей прелестью и лаской. Да еще необыкновенно красивые букеты, украшавшие комнаты, — сочетание цветов желтых, синих и белых. Но и я уезжала оттуда в милое Калабриево с каким-то облегчением и снова входила в несложное течение непринужденной жизни с ее непритязательными удовольствиями и заботами.
Бывали дождливые дни, холодные вечера. Тогда все сходились в гостиной у круглого стола, и Мария Николаевна своим неповторимым голосом читала нам вслух что-нибудь хорошее: Толстого, Гоголя, Диккенса. Ее голос придавал значение и красоту каждому слову, и давно знакомые вещи получали в ее устах новый смысл. Я смотрела на ее все еще прекрасное лицо, склоненное над книгой, под мягким светом висячей лампы, переводила глаза на старые портреты, на алебастровые вазы, на темные картины и мысленно видела все это таким же и пятьдесят лет назад…
Чаще топили камин в столовой, вынимали теплые платки: кончалось лето, надо было думать об отъезде — и вот собирались, сперва Мария Николаевна, потом гости, потом уже «чада и домочадцы». Ехать приходилось пятьдесят верст, так что с собой брали и дорожную провизию, и запасные теплые вещи. Этот же путь в деревню в начале лета был куда же веселее и приятнее, с остановкой на полпути в Озерском, где кормили лошадей и подкреплялись сами, сидя на воздухе в малиннике за столиком. К тому же многие предпочитали ехать в деревню пароходом из Калязина — откуда до Троицы было всего двадцать верст, и путешествие по верховьям Волги, такой еще скромной в этих местах, на маленьких немудрящих пароходиках было очень приятно.
Но отъезды не были так приятны. Погода портилась, лили дожди. Дороги, и без того плохие, становились непроезжими. Особенно одна длинная гать, по клавишам которой рыдван прыгал так, что грозило, как писал мне когда-то Чехов, «сердце оторваться». Спускали верх, закрывали фартук, но безжалостный дождь проникал и заливался всюду, вдобавок наш любимец Артушка — белый с черным пес, помесь лаверака с дворняжкой, умнейшее и преданнейшее животное, — временами не мог совладать со своим темпераментом, вырывался из коляски, мчался сражаться с каким-нибудь врагом, вроде встречного пса, и возвращался грязным и мокрым, прибавляя еще мокроты.
Обстановка в Озерском была тоже уж не так приятна, как летом: надо было входить в самый трактир. Обычный деревенский трактир, сотни раз описанный и у Тургенева, и у Успенского, и у Лескова: спертый воздух, прилавок с ржавыми селедками, полки с «казенкой» или тенерифом жестоким бр. Змеевых, сиделец в розовой рубахе, на стенах олеографии с царской фамилией, засиженные мухами… В точно таком же трактире лет за двадцать до того по пути от Чеховых в Москву останавливались мы погреться, а за сто лет — останавливался Чичиков где-нибудь по дороге к Коробочке… И тоже казалось, что это — увы — неизменно. Так же уезжали мы последний раз из Калабриева, не подозревая, что больше никогда туда не вернемся, что там оставили мы за собою не только старый дом и старый сад, но и старый быт, который тоже уж больше никогда не вернется и который, конечно, был гораздо ближе прошлому веку, чем теперешнему, от которого его отделяет только четверть столетия.
Шекспир
Поскольку я пишу о «театре в моей жизни», я должна написать о том, какое значение имел для меня Шекспир.
Мне кажется, у человека в жизни, кроме любви к кому-то, может быть еще любовь к чему-то, именно любовь. Не вкус, не склонность, а настоящая любовь, глубокая, согревающая, вдохновляющая, отличающаяся от той любви только тем, что в ней отсутствует элемент страдания, большей частью неизбежный там.