точно какой-то трепет пробегал по всему ее существу, и она выходила из своего оцепенения, мраморно-бледное лицо на глазах зрителей розовело, и она тихо спускалась с пьедестала, глядя на дочь свою, на мужа, а не на ступени, по которым шла легко, точно ее поддерживали крылья.
Я смотрела все произведения Шекспира, которые ставили в Малом приезжие гастролеры, позднее — спектакли Художественного театра. Одним из любимых спектаклей оставался «Сон в летнюю ночь».
Я видела его сперва в Малом театре, затем в Новом, где его свежо и с увлечением поставил А. П. Ленский. Среди исполнителей было много моих приятельниц, я навещала их за кулисами и под «дубом Титании».
«Сон в летнюю ночь», конечно, только сказка, но сказка, рассказанная гением, и перед ней забываются и меркнут многие серьезные вещи.
Большое впечатление произвела на меня постановка «Сна в летнюю ночь» за границей, работа знаменитого режиссера-новатора Рейнгардта, впоследствии изгнанного из Германии фашистами.
Идея Рейнгардта была, очевидно, строго разграничить реальность и фантастику. Все действующие лица из обыкновенного мира были жизненны, даже чересчур, так что, например, обе пары влюбленных утратили поэтичность своей первой любви, своих ссор, быстрых и бурных, как весенние грозы, и примирений, залитых солнцем юности. Зато необыкновенно поэтичны были все сказочные персонажи. Особенно хорош был Оберон. Его, вопреки традициям, играл мужчина — знаменитый Александр Моисеи, хорошо известный в России по своим гастролям, во время которых он играл царя Эдипа, Гамлета и другие роли.
В «Сне в летнюю ночь» он был замечательно красив, горд, строен в своих царственных одеждах, словно свитых из тумана и лесной зелени. У этого артиста был голос редкий для мужчины по красоте и нежности, и глаза его «из другого мира» и бледность тонкого лица давали возможность допустить его близкое знакомство с Гекатой, о которой он говорит в своем монологе, и родство с Аполлоном и Люцифером, сыном утренней звезды. Так идеально воплощенную «сказочность» персонажа я видела разве (совсем в другой плоскости) у Качалова в царе Берендее («Снегурочка»). Титания была женственно-нежна и изящна. Но всех больше привлек мое внимание Пэк — смуглая Леа Константин. Это не был балетный эльф в цветочном колпачке, как его у нас играли раньше Щепкина, потом Хилкова, обе крохотные, грациозные, — нет, настоящий лесной дух — рыжий, обросший мехом, точно молодой фавненок; он визжал, кувыркался, скакал, как белка, по веткам, хохотал и плакал, словно вся лесная нечисть, вместе взятая.
Фантастическая жизнь леса была передана изумительно. Я забыла, что сижу в театре: стены раздвигались, высоко в небо уходили вековые дубы. Свивались хороводы эльфов, пробегавших между деревьями, точно гаммы быстрых огоньков. Странные чудовища, гномы, лесные человечки верхом на оборотнях, как на рисунках Беклина, Клингера и Штука, ползли и прятались среди пней, сильфы с белыми венками на головах, нежные, стройные, сплетались и таяли, как туман, в кустах, волоча серебряные покрывала. Пело, аукалось, перекликалось эхо в лесу, и дико хохотал рыжий белозубый Пэк, глядя, как в капризной сладкой тоске изнывала Титания, обвивая гирляндами из роз голову осла, и как царь теней ревновал ее к ребенку.
Когда спектакль окончился, отзвучала мендельсоновская музыка, мне казалось, что я не в театре побывала, а своими глазами увидала ту «сказку леса», о которой говорит поэт Верхарн.
Я не давала своему знакомству с Шекспиром остановиться в развитии. Следующей помощницей моей в этом деле была мисс Дженет Логан, которую я пригласила к себе на три месяца, решив доставить себе радость читать Шекспира в подлиннике, а для этого изучить английский язык. Чопорная старая девица, добрейшее существо, оказалась на высоте. В серые петербургские утра, когда мы должны были заниматься при свете электричества, она часто приносила большое красное яблоко, вешала его перед моими глазами и уверяла, что от этого вида будет бодрей мой дух. Яблоку ли, ее ли энергии я обязана этим, не знаю, но за три месяца я вполне свободно могла читать Шекспира. Это была для меня действительно новая радость. Как бы ни были удачны переводы Шекспира, с оригиналом их все же нельзя сравнить. Но тут — впрочем, это мой личный взгляд, — я должна заступиться за старые переводы Шекспира, которые принято строго критиковать. Что и говорить, они не отвечают всем требованиям современного перевода, они страдают длиннотами, многословием, в них попадаются наивные ошибки. Но все же неправы те, кто отрицает какие бы то ни было достоинства их и говорит, что «до новых переводов Шекспир не был понят». Шекспир был и понят и принят читателем и зрителем, и, кто знает, может быть, это многословие отчасти даже помогало этому: по крайней мере мысль Шекспира доходила в своей цельности и никогда не получалось того, что в своей блестящей статье («Театр», 1940, № 2) К. Чуковский назвал «астмой у Дездемоны». Мне кажется, что важнее донести мысль Шекспира, пусть сказанную лишним количеством слогов, слов и даже строк, чем механическую форму фразы. И в старых переводах попадаются такие счастливые места, что лучше их не переведешь и не скажешь, хотя бы, например, окончание «Ромео и Джульетты» у Грекова: