Выбрать главу

Я, конечно, застала в живых только людей, которые могли мне рассказывать главным образом о последних годах жизни прадеда. Постараюсь нарисовать его портрет, каким мне его донесли рассказы и воспоминания близких ему людей.

Щепкин был очень небольшого роста, полный, круглый, но его полнота не мешала ему быть чрезвычайно легким, подвижным и эластичным. До глубокой старости он каждое утро и на ночь проделывал всяческие гимнастические упражнения, чтобы не потерять этой гибкости, и плясал, когда приходилось, в украинских пьесах, как заправский танцор. Голос у него был не сильный, но поставленный так, что самый тихий шепот его со сцены был слышен всему залу. Говорят, его полушепот потрясал больше всякого трагического крика. В пьесе «Матрос», которую Щепкин любил играть, он изображал старого матроса, возвратившегося на родину, где его уже считали умершим. Михаил Семенович в традиционных тогда куплетах, которыми сопровождались мелодрамы и водевили, произносил:

Безумец… ты забыл, что время, Как шквал, рвет жизни паруса, —

и эти его тихие слова заставляли плакать всех зрителей. У него был прекрасный слух и музыкальность, он даже сам играл с детства на гуслях и очень любил музыку. Лицо его сияло умом и приветливостью, умные глаза, серые, с поволокой, до старости оставались живыми, проницательными и блестящими, улыбка была пленительна. От него точно излучалась доброта. Эта доброта распространялась не только на его близких, — каждый обездоленный мог рассчитывать на его поддержку и помощь. Семья, старики и старушки, сыновья и их товарищи, молодые актрисы, внуки и чужие ребятишки — все это жило у него в доме, работало и веселилось, и центром всего был небольшой круглый человек — великий М. С. Щепкин.

В доме было шумно и весело. Старики не стесняли молодежь, молодежь любила стариков. Жизнь Щепкина шла размеренно и умеренно. Вставал он рано, летом чуть ли не в шесть часов утра, и с утра повторял свои роли — иногда до ста раз подряд, особенно в последние годы, когда боялся, чтобы память не изменила ему. Потом пил чай и ехал на репетицию. Дома, после раннего обеда, надевал свой темно-коричневый халат в полоску, из-под которого виднелся белый воротник, и в таком виде отдыхал. Если не ложился вздремнуть, то отдыхом его было хождение взад и вперед по комнатам. Он ходил, заложив свои короткие полные руки за спину, лениво и медленно, и время от времени вставлял свое словцо в разговоры домашних. Часто это были украинские фразы, вроде: «Ну да прости мене, моя мила, що ты мене била!» — или: «Ажно на тын взлезла, та усих перелаяла!» Иногда он вступал в какой-нибудь спор молодежи и был самым молодым и ярым, если дело шло о дорогих его сердцу предметах. Рассказы о чьем-либо несчастье вызывали у него слезы — он легко плакал, но слезы его никогда не были пустой чувствительностью: если Щепкин над кем-нибудь плакал — это значило, что он собирается утереть слезы того, над кем плачет.

Часа через два после обеда он уже снимал халат и ехал спозаранку в театр, где не только гримировался и одевался заблаговременно, но ходил еще и по уборным молодежи, наблюдая, чтобы у них все было в порядке. Иногда им от него и доставалось. С. В. Шуйский рассказывал, как в какой-то роли он загримировался «под красавца» и Щепкин напал на него:

— Мерзкое самолюбие! Смазливая рожа для тебя дороже дела, дороже истины? Ты как должен быть загримирован? Как? В уродливом теле душевная красота, а ты что изображал?

— Да помилуйте, Михаил Семеныч…

— Я-то Михаил Семеныч, а вот ты Купидон Купидоныч! — кипятился Щепкин и только тогда простил Шуйского, когда тот переменил грим.

Его ученики и ученицы не обижались на него, зная, что все его замечания ведут только к их пользе. Они его боготворили. Когда к нему приезжали его ученицы или молодые артистки, установлен был обычай, что всех их — даже кого видел впервые — он целовал. Когда его поддразнивали, он серьезно объяснял: