Один из экзаменаторов экзаменовал устно, другой — письменно. Вызывали по две. Моя соседка пошла налево к учителю — меня поманил направо Михаил Юрьевич к доске. Он задавал мне разные вопросы, на которые я должна была отвечать мелом на доске. Не помню уж, что я там писала… но добрые глаза Михаила Юрьевича щурились все веселей, наконец он сказал мне:
— Ну-с, нарисуйте мне локомотив!
В полном отчаянии я стала рисовать локомотив, как рисуют дети: колеса, дымок из трубы… собиралась нарисовать человечка на тендере, но Михаил Юрьевич не дал мне докончить это художественное произведение и, давясь подозрительно, будто что проглотил, сказал мне:
— Оч-чень хорошо!.. Сотрите! — и, несомненно, подмигнул мне в сторону учителя. Я, вся красная, перешла к тому… и быстро заполучила «двойку» по устному. Но так как добрейший Михаил Юрьевич (будь ему земля пухом!) поставил мне «пятерку» — то в общем я получила переводной балл — и в моем аттестате среди гордых «пятерок» по другим предметам скромно стоит «тройка» по физике.
С законом Божьим был анекдот иного рода. Я и не заглядывала в учебник: май, сирень, итальянские песенки — при чем тут литургия Василия Великого? А как раз она-то мне и досталась. Я похолодела: мне жаль было и старенького батюшку — осрамить его в присутствии каких-то чужих двух важных духовных лиц в роскошных лиловых рясах, с наперсными крестами…
И вдруг батюшка, когда я на его вопрос: «Какой билет?» — дрожащим голосом ответила «Литургия Василия Великого», — сказал своему соседу:
— Ну, это хорошая ученица, задайте ей вопрос потруднее…
И важный священник спросил меня:
— Как вы полагаете, в чем разница между религиями христианской, иудейской и магометанской?
Вот так «потруднее»! У меня поистине «уста разверзлись», как у Валаамовой ослицы. Я пошла перечислять: и грозного бога мести Иегову, и гурий Магомета, и всепрощение христианского Бога… Я говорила долго, а они не прерывали меня, только толстый батюшка, сложив руки на животике, с умилением поддакивал: «Так, так!»
Когда я перевела дух, вознеся христианскую религию на достодолжную высоту, меня больше ни о чем не спрашивали, а отпустили с миром и с жирной «пятеркой». Так меня выручил «трудный вопрос».
Оглядываясь на гимназию, я не чувствую к ней никакого враждебного чувства. Должна сказать, что по тем временам гимназия наша была еще сносной: в ней не было несправедливости, жестокости и шпионажа, которыми отличались многие другие; за это одно можно ей сказать спасибо. Но я не чувствую к ней и благодарности: она меня не научила ничему — ни хорошему, ни дурному, и если я что знала, кончая ее, то этим я была обязана Урусову, отцу, Володе, Шиловскому, но уж отнюдь не гимназии.
Параллельно с гимназической жизнью шла моя личная жизнь — без матери. Довольно странно. С 13 лет я уже очутилась на положении «хозяйки дома»: заказывала обеды, принимала гостей, сама нанимала себе учительниц языков, музыки и т. д. Это развивало во мне самоуверенность и преждевременную манеру рассчитывать на себя самое. Я инстинктивно чувствовала потребность в какой-то дисциплине и от времени до времени просила отца отдать меня в институт, но он был против этого.
С год или больше у нас жила, скорее на правах подруги, 18-летняя француженка Аннэт, от которой я и научилась французскому языку.
Бедная Аннэт! У меня на душе большой, хотя и невольный, грех по отношению к ней. Во время наших занятий я ей как-то предложила (очевидно, во мне говорил будущий автор «Неотправленных писем»), чтобы вместо переложений и т. п. мы с ней сочиняли «письма», у кого лучше выйдет? Да при этом писали их на подходящих бумажках, разными почерками, — положим, письмо гимназистки к гимназисту на розовой бумажке с фиалочкой, письмо крестьянской девушки-служанки домой — на листке лавочной бумаги каракулями и т. д. Новая игра обеих увлекла, и Аннэт упражнялась в сочинениях писем не хуже меня. Вот как-то я ей и говорю (а мы писали всегда на одни и те же темы): «Знаешь, Аннэт, давай напишем такое письмо: вот молодая девушка вроде тебя дает уроки молодому человеку и вдруг убеждается, что она к нему неравнодушна, и пишет ему, чтобы отказаться от урока, так как видит, что ей опасно встречаться с ним». Новый сюжет особенно увлек Аннэт: она усердно принялась за письмо, время от времени вздыхая и низко наклонив темную головку…
А дело было в том, что, живя у нас, она давала и другие уроки, и, между прочим, одному очень милому молодому человеку, Леону М. Письмо было написано, сравнено с моим и положительно по искренности заслужило пальму первенства. А когда Аннэт забыла о нем, я его взяла из шкатулки, где у нас хранились наши опыты, и велела отнести… к жившему по соседству Леону М. Легко себе представить, что, когда на другой день ничего не подозревавшая Аннэт пошла давать ему урок, он был страшно смущен, история с письмом выплыла наружу, Аннэт жестоко меня упрекала за шутку… Но шутка эта послужила толчком к роману, в результате которого Аннэт уехала на родину «с разбитым сердцем», как говорилось в старинных романах, так как родители его подняли целую бурю… Милая Аннэт простила мне мою глупую шутку — я, разумеется, не понимала всей серьезности ее последствий; она долго писала мне из Франции, мы переписывались до ее смерти: она молодой умерла от чахотки.