Это было очень наивно, но по-провинциальному мило. От Сологуба мы по той же лестнице спустились к Ал. Толстому. Толстой был важен, жаловался, что фирма Liveright [не] уплатила ему следуемых долларов, и показал детские стишки, которые он написал, «так как ему страшно нужны деньги». Стишки плохие. Но обстановка у Толстого прелестная — с большим вкусом, роскошная — великолепный старинный диван, картины, гравюры на светлых обоях и пр.
9 декабря. Был вчера у Клячко. Он обезумел от безденежья. Пустился во все тяжкие — издал 12 книг, а денег ниоткуда.
От него к Монахову. Монахов ласков, красив, одет джентльменски. В квартире актерская безвкусица: книги в слишком хороших переплетах, картинки в слишком хороших рамах. Чувствуется, что это не просто квартира, а «гнездышко». Его жена Ольга Петровна — крупная, красивая, добродушная, в полной гармонии с ним, и он этой гармонией счастлив. Вообще, он счастлив бытием, собою, всеми процессами жизни.
11 декабря, вторник. Был в Большом [Драматическом] театре — разговаривал с актерами о Блоке. Они обожали покойного, но, оказывается, не читали его. Комаровская вспоминает, что Блок любил слушать цыганский романс «Утро седое», страстно слушал это «Утро» в Москве у Качалова, но когда я сказал, что у Блока у самого были стихи «Седое Утро», видно было, что она слышит об этом в первый раз.
16 декабря, воскресение. Вчера и третьего дня был в цензуре. Забавное место. Слонового вида угрюмый коммунист — без юмора — басовитый — секретарь. Рыло кувшинное, не говорит, а рявкает. Во второй комнате сидит тов. Быстрова, наивная, насвистанная, ни в чем не виноватая, а в следующей комнате — цензора, ее питомцы: нельзя представить себе более жалких дегенератов: некоторые из них выходили в приемную — каждый карикатурен до жути. Особенно одна старушка, в рваных башмаках, обалделая от непрестанного чтения рукописей, прокуренная насквозь никотином, плюгавая, грязная, тусклая — помесь мегеры и побитой дворняги, вышла в приемную и шепотом жаловалась: «Когда же деньги? Черт знает что. Тянут-тянут».
Именно она читала мою книжку «Две души Максима Горького» и выбросила много безвредного, а вредное оставила, дурында. Кроме нее из цензорской вышли другие цензора — два студента, восточного вида, кавказские человеки, без малейшего просвета на медных башках. Кроме них я видел кандидатов: два солдафона в бараньих шапках стояли перед Быстровой, и один из них говорил:
— Я теперь зубрю, зубрю и скоро вызубрю весь французский язык.
— Вот тогда и приходите, — сказала она. — Нам иностранные (цензора) нужны…
— А я учу английский, — хвастанул другой.
— Вот и хорошо, — сказала она.
Тоска безысходная.
20 декабря. В воскресение были у меня Толстые. Он говорил, что Горький вначале был с ним нежен, а потом стал относиться враждебно. «А Бунин, — вы подумайте, — когда узнал, что в „Figaro“ хотят печатать мое „Хождение по мукам“, явился в редакцию „Figaro“ и на скверном французском языке стал доказывать, что я не родственник Льва Толстого и что вообще я плохой писатель, на которого в России никто не обращает внимания». Разоткровенничавшись, он рассказал, как из Одессы он уезжал в Константинополь. «Понимаете: две тысячи человек на пароходе, и в каждой каюте другая партия. И я заседал во всех каютах. Наверху — в капитанской — заседают монархисты. Я и у них заседал. Как же. Такая у меня фамилия, — Толстой. Я повидал-таки людей за эти годы. А внизу поближе к трюму заседают большевики… Вы знаете, кто стоял во главе монархистов: Руманов! Да, да! Он больше миллиона франков истратил в Париже в год. Продал два астральных русских парохода какой-то республике. „Астральных“ потому, что их нигде не существовало. Они были — миф, аллегория, но Руманов знал на них каждый винтик и так описывал покупателям, что те поверили…»
Пишет он пьесу о Казанове. Очень смешно рассказывает подробности — излагал то, что он читал о Казанове, — вышло в сто раз лучше, чем в прочитанной книге.
30 декабря. Мне удалось выхлопотать у Кини денежную выдачу для Ходасевич (Анны Ив.){16}, для сестры Некрасова, для Анны Ахматовой.
Я вожусь с доктором Айболитом. Переделываю, подчищаю слог.
1924
Январь 4, пятница. Новый год я встретил с Марией Борисовной у Конухеса. Было мне грустно до слез. Все лысые, седые, пощипанные. Я не спал две ночи перед тем. Были мы одеты хуже всех, у меня даже манжет не было. Угощал Конухес хорошо, роскошно, он подготовил стишки про каждого гостя, которые исполнялись хором за столом; потом Ростовцев продекламировал стихи, которые и спел Конухесу; действительно, стихи прекрасные. И несмотря на то, что заготовлено было столько веселых номеров, что были такие весельчаки, как Монахов, Ростовцев, я, Ксендзовский, — тоска была зеленая, и зачем мы все собрались, неизвестно.