Выбрать главу

Блок осторожно, словно к чему-то в себе прислушиваясь, однотонно: «Но ведь это делают все последователи и подражатели — во всех течениях. Но вообще — вы как-то не так: то, что вы говорите, — для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор. Я — на все смотрю сквозь политику, общественность»…

Чем больше я наблюдаю Блока, тем яснее мне становится, что к 50-ти годам он бросит стихи и будет писать что-то публицистико-художественно-пророческое (в духе «Дневника писателя»). — Иванова-Разумника на нашем гржебинском заседании не было: его, кажется, взяли в солдаты. Мы составили большой и гармонический список. Блок настоял на том, чтобы выкинули Кольцова и включили Аполлона Григорьева. Я говорил Блоку о том, что если бы в 16–20 лет меня спросили: кто выше, Шекспир или Чехов, я ответил бы: Чехов. Он сказал: — Для меня было то же самое с Фетом. Ах, какой Фет! И Полонский! — И стал читать наизусть Полонского. На театральное заседание Горький привел каких-то своих людей: некоего Андреева, с которым он на ты, режиссера Лаврентьева — оказывается, нам предоставляют театр «Спартак». Прибыл комиссар красноармейских театров — который, нисколько не смущаясь присутствием Горького, куря, произнес речь о темной массе красноармейцев, коих мы должны просвещать. В каждом предложении у него было несколько «значит». «Значит, товарищи, мы покажем им канто-лапласовское учение о мироздании». Видно по всему, что был телеграфистом, читающим «Вестник Знания». И я вспомнил другого такого агитатора — перед пьесой «Разбойники» в Большом Драматическом он сказал:

— Товарищи, русский писатель, товарищи, Гоголь, товарищи, сказал, что Россия — это тройка, товарищи. Россия — это тройка, товарищи, — и везут эту тройку, товарищи, — крестьяне, кормильцы революционных городов, товарищи, рабочие, создавшие революцию, товарищи, и, товарищи, — вы, дорогие красноармейцы, товарищи. Так сказать, Гоголь, товарищи, великий русский революционный писатель земли русской (не делая паузы), товарищи, курить в театре строго воспрещается, а кто хочет курить, товарищи, выходи в коридор.

Я написал сейчас письмо Андрею Белому. Зову его в Петербург.

9 декабря. Сейчас было десять заседаний подряд. Вчера я получил прелестные стихи от Блока о розе, капусте и Брюсове — очень меня обрадовавшие{40}.

На заседание о картинах Горький принес «Шута» — юмористический журнал. Замятин сказал: у русских мало юмора. Горький: «Что вы! Русские такие юмористы! Сейчас знакомая учительница мне рассказывала, что в ее школе одна девочка выиграла в перышки 16 000. Это ли не юмор!» Девочек уже, впрочем, нет. Все находятся в браке с мальчиками — и живут, хозяйственно живут вместе. Очень хозяйственно.

Сегодня я впервые заметил, что Блок ко мне благоволит. Когда на заседании о картинах я сказал, что пятистопный ямб не годится для трагедии из еврейской жизни — что пятистопный ямб — это эсперанто, — он сказал: «Мудрое замечание». Сообщил мне, что в его шуточном послании ко мне строчку о Брюсове{41} сочинила его жена — «лучшую, в сущности, строчку». В «Двенадцати» у нее тоже есть строка:

Шоколад миньон жрала.

Я спросил, а как же было прежде?

— А прежде было худо: Юбкой улицу мела.

А у них ведь юбки короткие.

Мои денежные дела ужасны, и спасти меня может только чудо.

11 декабря. Вторую ночь не заснул ни на миг — но голова работает отлично — сделал открытие (?) о дактилизации русских слов — и это во многом осветило для меня поэзию Некрасова. Вчера было третье заседание Дома Искусств. Блок принес мне в подарок для Чукоккалы — новое стихотворение: пародию на Брюсова — отличное{42}. Был Мережковский. Он в будущий четверг едет вон из Петербурга — помолодел, подтянулся, горит, шепчет, говорит вдохновенно: «Все, все устроено до ниточки, мы жидов подкупили, мы… А Дмитрий Влад. — бездарный, он мае погубит, у него походка белогвардейская… А тов. Каплун дал мне паек — прегнусный — хотя и сахар, и хлеб, — но хочет, чтобы я читал красноармейцам о Гоголе…» Я спросил: «Почему же и не читать? Ведь полезно, чтобы красноармейцы знали о Гоголе». — «Нет, нет, вы положительно волна… Я вам напишу… Ведь не могу же я сказать красноармейцам о Гоголе-христианине… а без этого какой же Гоголь?» Тут подошел Немирович-Данченко и спросил Мережковского в упор, громко: — Ну что? Когда вы едете? — Тот засуетился… — Тш… тш… Никуда я не еду! Разве можно при людях! — Немирович отошел прочь.