Выбрать главу

8 февраля. Моя неделя слагается теперь так. В понедельник лекция в Балтфлоте, во вторник — заседание с Горьким по Секции картин, заседание по «Всемирной Литературе», лекция в Горохре; в среду лекция в Пролеткульте, в четверг — вечеринка в Студии, в пятницу — заседание по Секции картин, по «Всемирной Литературе», по лекции в Доме Искусств.

Завтра, кроме Балтфлота, я читаю также в Доме Искусств.

9 февраля. Это нужно записать. Вчера у нас должно было быть заседание по гржебинскому изданию классиков. Мы условились с Горьким, что я приду к Гржебину в три часа и он (Горький) пришлет за нами своего рысака. Прихожу к Гржебину, а у него в вестибюле внизу, возле комнаты швейцара, сидит Горький, молодой, синеглазый, в серой шапке, красивый. — «Был у Константина Пятницкого… Он тифом сыпным заболел — его обрили… очень смешной… в больнице грязь буграми… сволочи… Доктор говорит: это не мое дело…» Потом мы сели на лихача и поехали — я на облучке. Марья Игн. Бенкендорф окончательно поселилась у Горького — они в страшной дружбе — у них установились игриво-полемические отношения — она шутя бьет его по рукам, он говорит: ай-ай-ай, как она дерется! — словом, ей отвели на Кронверкском комнату, и она переехала туда со всеми своими предками (портретами Бенкендорфов и… забыл, чьими еще). На собрании были Замятин, Гржебин, Горький, Лернер, Гумилев и я — но так как 1) больному Пятницкому нужно вино и 2) Гумилеву нужны дрова, мы с Гумилевым отправились к Каплуну в Управление Советов. Этот вельможа тотчас же предоставил нам бутылку вина (я, конечно, не прикоснулся) и дивное, дивное печенье. Рассказывал, как он борется с проституцией, устраивает бани и т. д., — а мне казалось, что я у помощника градоначальника и что сейчас войдет пристав и скажет:

— Привели арестованных студентов, что с ними делать?

Нашел у Каплуна книгу Мережковского — с очень льстивой и подобострастной надписью… Гумилев один вылакал всю большую бутылку вина — очень раскис… побежал на свидание к Кульбабе{2}, забыв о лекции.

12 февраля. Описать бы мой вчерашний день — типический. Ночь. У Марьи Борисовны жар, испанская болезнь, ноги распухли, родов ждем с секунды на секунду. Я встаю — занимаюсь былинами, так как в понедельник у меня в Балтфлоте лекция о былинах. Читаю предисловие Сперанского к изд. Сабашникова, делаю выписки. Потом бегу в холодную комнату к телефону и звоню в телефон Каплуну, в Горохр, в Политотдел Балтфлота и ко множеству людей, нисколько не похожих на Илью Муромца. Воды в кране нет, дрова нужно пилить, приходит какой-то лысый (по виду спекулянт), просит устроить командировку, звонит г-жа Сахар: нет ли возможности достать от Горького письмо для выезда в Швейцарию, звонит Штейн: нельзя ли спасти библиотеку уехавшего Гессена (и я действительно спасал ее, сражался за каждую книжку), и т. д. Читаю работы студистов об Ахматовой.

Где-то как далекая мечта — мерещится день, когда я мог бы почитать книжку для себя самого или просто посидеть с детьми… В три часа суп и картошка — и бегом во «Всемирную». Там засевшие писателей, коих я хочу объединить в Подвижной Университет. Пришли Амфитеатров, обросший бородой, Волынский, Нернер — и вообще шпанка. Все нескладно и глупо. Явился на мин. Горький и, когда мы попросили его сообщить его взгляды на это дело, сказал: «Нужно читать просто… да, просто… Ведь все это дети — милиционеры, матросы и т. д.» Шкловский заговорил о том, что нужны школы грамоты, нужно, чтобы и мы преподавали грамоту… Штрайх (сам малограмотный) заявил, что он — арабская лошадь и не желает возить воду. И все признали себя арабскими лошадьми. Оттуда к Ахматовой (бегом), у меня нет «Четок», а я хотел читать о «Четках» в Пролеткульте. От Ахматовой (бегом) в Пролеткульт. Какой ветер, какие высокие, безжалостные лестницы в Пролеткульте! Там читал каким-то замухрышкам и горничным об Анне Ахматовой — слушали, кажется, хорошо! — и оттуда (бегом) к Каплуну на Дворцовую площадь. Его нету, я опоздал, он уже у Горького. Иду к его сестре и ем хлеб, который мне дал Самобытник, пролетарский поэт. Хлеб оказывается зацветший, меня тошнит. Я прошу прислать от Горького автомобиль Каплуна. Через несколько минут является мальчишка и говорит: — Тут писатель, за которым послал Каплун? — Тут. — Сейчас шофер звонил по телефону, просил сообщить, что он запоздает, так как он по дороге раздавил женщину. — Опять? — говорит сестра Каплуна. Через несколько минут шофер приезжает. «Насмерть?» — «Насмерть!» Я еду к Горькому. От голода у меня мутится голова, я почти в обмороке. У Горького в двух комнатах заседания — и он ходит из комнаты в комнату, словно шахматист, играющий одновременно несколько партий. Потом оба заседания соединяются. Профессора — и мы. Среди профессоров сидит некто черненький, который с пятого слова говорит: Наркомпрос, Наркомпрос, Наркомпрос. — К черту Наркомпрос! — рычу я и ни с того ни с сего ругаю это учреждение. Потом оказывается, что это и есть Наркомпрос — Зеликсон, тот самый, коего мы очень боимся, хотели бы всячески задобрить и т. д. Я так и похолодел. Возвращаюсь около часу ночи домой — М.Б. худо, вся в поту, не спит ночей пять, голова болит очень, просит шерстяной платок. Ложусь и, конечно, не сплю. Вскакиваю утром — Женя замучена, у меня пальцы холодные, иду пилить дрова.