Выбрать главу

   -- Пойдите к Прасковье Алексеевне и полежите до большой перемены!

   Случалось это так часто, что и учителя обыкновенно вызывали меня после большой перемены, когда я приходила освеженная и бодрая.

   У Прасковьи Алексеевны была чудесная комната, старомодная, особенно приятная среди голой казенщины гимназических стен: киот с лампадкой, растения на окнах, попугай в клетке, вежливо здоровавшийся с входившими, и толстый кот, жарившийся у печки. Меня укладывали на старый диван, и, пока я не засыпала (что, впрочем, случалось очень быстро), добродушные разговоры старенькой Прасковьи Алексеевны напоминали мне покинувшую меня няню.

   Редкие эпизоды вспоминаются мне. Например, как к нам в класс поступила рыженькая, худенькая девочка -- еврейка откуда-то из провинции, и ее почему-то начал класс "травить". Я подняла тогда нечто вроде похода в ее защиту. Я пользовалась некоторым авторитетом в классе -- из-за моих стихов (я иногда даже гимназические сочинения писала стихами, и добряк-учитель словесности читал их вслух классу), и вот я вскочила на стол -- и держала первую публичную речь. Вероятно, достаточно высокопарную, а-ля маркиз Поза... и закончила тем, что предложила травить вместе с ней и меня, так как "мой папа тоже еврей, а я беру ее в подруги". Эффект получился большой, рыженькую девочку перестали травить, и все кончилось благополучно. Папе я этого почему-то не рассказала.

   Помню еще, как мне досталось за сочинение на тему о "Евгении Онегине", где я раскритиковала поступок Татьяны и написала, что если бы я полюбила -- то никакие старые генералы не удержали бы меня... Тогда это казалось такой предерзостью, что, я думаю, не пользуйся отец таким уважением, мне бы это так даром не прошло.

   Вспоминаются мне еще мои выпускные экзамены. Не до них мне было тогда: я была влюблена, стоял май месяц с сиренями и соловьями, и заниматься было трудно. Напрасно я сидела ночи напролет перед туалетным зеркалом, чтобы вид собственного лица отгонял сон, и пила крепкий чай... Два экзамена ярко помню: физики (с учителем физики у меня были всегдашние нелады) и закона Божьего.

   Физик наш, болезненный и желчный человек, всегда с подвязанной щекой, терпеть меня не мог, да и было за что. Я оказалась по физике безнадежно бездарна; да и то сказать: трудно было запомнить формулы без опытов, а опытов у нас не делали -- и приходилось верить всему на слово. Он же знал, что по другим предметам -- особенно по математике -- я иду хорошо, и приписывал мои плохие знания лености. Его экзамена я боялась отчаянно.

   Когда я вошла в класс, у меня отлегло от сердца: я увидала, что его ассистентом сидит муж начальницы гимназии Михаил Юрьевич, прелестный старик, мы его любили, нисколько не боялись, он звал нас "девочки", баловал и вместо уроков космографии сплошь да рядом рассказывал нам какие-нибудь истории из своей жизни, как, например, пришла к нему бабушка отдавать внучку в гимназию -- и он узнал в ней свою первую любовь, и т.п.

   Один из экзаменаторов экзаменовал устно, другой -- письменно. Вызывали по две. Моя соседка пошла налево к учителю -- меня поманил направо Михаил Юрьевич к доске. Он задавал мне разные вопросы, на которые я должна была отвечать мелом на доске. Не помню уж, что я там писала... но добрые глаза Михаила Юрьевича щурились все веселей, наконец он сказал мне:

   -- Ну-с, нарисуйте мне локомотив!

   В полном отчаянии я стала рисовать локомотив, как рисуют дети: колеса, дымок из трубы... собиралась нарисовать человечка на тендере, но Михаил Юрьевич не дал мне докончить это художественное произведение и, давясь подозрительно, будто что проглотил, сказал мне:

   -- Оч-чень хорошо!.. Сотрите! -- и, несомненно, подмигнул мне в сторону учителя. Я, вся красная, перешла к тому... и быстро заполучила "двойку" по устному. Но так как добрейший Михаил Юрьевич (будь ему земля пухом!) поставил мне "пятерку" -- то в общем я получила переводной балл -- и в моем аттестате среди гордых "пятерок" по другим предметам скромно стоит "тройка" по физике.

   С законом Божьим был анекдот иного рода. Я и не заглядывала в учебник: май, сирень, итальянские песенки -- при чем тут литургия Василия Великого? А как раз она-то мне и досталась. Я похолодела: мне жаль было и старенького батюшку -- осрамить его в присутствии каких-то чужих двух важных духовных лиц в роскошных лиловых рясах, с наперсными крестами...

   И вдруг батюшка, когда я на его вопрос: "Какой билет?" -- дрожащим голосом ответила "Литургия Василия Великого", -- сказал своему соседу:

   -- Ну, это хорошая ученица, задайте ей вопрос потруднее...

   И важный священник спросил меня:

   -- Как вы полагаете, в чем разница между религиями христианской, иудейской и магометанской?

   Вот так "потруднее"! У меня поистине "уста разверзлись", как у Валаамовой ослицы. Я пошла перечислять: и грозного бога мести Иегову, и гурий Магомета, и всепрощение христианского Бога... Я говорила долго, а они не прерывали меня, только толстый батюшка, сложив руки на животике, с умилением поддакивал: "Так, так!"

   Когда я перевела дух, вознеся христианскую религию на достодолжную высоту, меня больше ни о чем не спрашивали, а отпустили с миром и с жирной "пятеркой". Так меня выручил "трудный вопрос".

   Оглядываясь на гимназию, я не чувствую к ней никакого враждебного чувства. Должна сказать, что по тем временам гимназия наша была еще сносной: в ней не было несправедливости, жестокости и шпионажа, которыми отличались многие другие; за это одно можно ей сказать спасибо. Но я не чувствую к ней и благодарности: она меня не научила ничему -- ни хорошему, ни дурному, и если я что знала, кончая ее, то этим я была обязана Урусову, отцу, Володе, Шиловскому, но уж отнюдь не гимназии.

* * *

   Параллельно с гимназической жизнью шла моя личная жизнь -- без матери. Довольно странно. С 13 лет я уже очутилась на положении "хозяйки дома": заказывала обеды, принимала гостей, сама нанимала себе учительниц языков, музыки и т.д. Это развивало во мне самоуверенность и преждевременную манеру рассчитывать на себя самое. Я инстинктивно чувствовала потребность в какой-то дисциплине и от времени до времени просила отца отдать меня в институт, но он был против этого.

   С год или больше у нас жила, скорее на правах подруги, 18-летняя француженка Аннэт, от которой я и научилась французскому языку.

   Бедная Аннэт! У меня на душе большой, хотя и невольный, грех по отношению к ней. Во время наших занятий я ей как-то предложила (очевидно, во мне говорил будущий автор "Неотправленных писем"), чтобы вместо переложений и т.п. мы с ней сочиняли "письма", у кого лучше выйдет? Да при этом писали их на подходящих бумажках, разными почерками, -- положим, письмо гимназистки к гимназисту на розовой бумажке с фиалочкой, письмо крестьянской девушки-служанки домой -- на листке лавочной бумаги каракулями и т.д. Новая игра обеих увлекла, и Аннэт упражнялась в сочинениях писем не хуже меня. Вот как-то я ей и говорю (а мы писали всегда на одни и те же темы): "Знаешь, Аннэт, давай напишем такое письмо: вот молодая девушка вроде тебя дает уроки молодому человеку и вдруг убеждается, что она к нему неравнодушна, и пишет ему, чтобы отказаться от урока, так как видит, что ей опасно встречаться с ним". Новый сюжет особенно увлек Аннэт: она усердно принялась за письмо, время от времени вздыхая и низко наклонив темную головку...

   А дело было в том, что, живя у нас, она давала и другие уроки, и, между прочим, одному очень милому молодому человеку, Леону М. Письмо было написано, сравнено с моим и положительно по искренности заслужило пальму первенства. А когда Аннэт забыла о нем, я его взяла из шкатулки, где у нас хранились наши опыты, и велела отнести... к жившему по соседству Леону М. Легко себе представить, что, когда на другой день ничего не подозревавшая Аннэт пошла давать ему урок, он был страшно смущен, история с письмом выплыла наружу, Аннэт жестоко меня упрекала за шутку... Но шутка эта послужила толчком к роману, в результате которого Аннэт уехала на родину "с разбитым сердцем", как говорилось в старинных романах, так как родители его подняли целую бурю... Милая Аннэт простила мне мою глупую шутку -- я, разумеется, не понимала всей серьезности ее последствий; она долго писала мне из Франции, мы переписывались до ее смерти: она молодой умерла от чахотки.