Выбрать главу

   Милая публика, не будучи в состоянии различить, где начинается вина актера в неудаче пьесы, где -- вина автора, освистывает актера. Дайте мне гениального актера, который бы сумел сделать живыми пьесы X., например! А выхода нет как нет. Будем же зарабатывать наш хлеб, позорно профанируя искусство, будем брать деньги за свой срам -- хоть дети наши сыты будут... По счастию, хоть изредка, но встретишь роль по душе, облюбуешь ее и сыграешь для собственного удовольствия и той небольшой кучки ценителей, которые все-таки бывают в театре. Этим надо дорожить и удовольствоваться.

   А в сущности, к чему и тебе все это? Не все ли равно тебе, как живет актер? Ты идешь в театр не для размышлений о том, как работают актеры. И отлично: нам хлеба -- вам зрелищ... Милый мой бенгали! За что я пишу тебе все это? Разве ты виновата, что я не сплю и что у меня нога болит? Прости, не сердись, мой райский птенчик... До боли целую твою белокурую головку и зеленые глаза и люблю, люблю тебя. Твой К.".

   Это письмо, может быть, было для меня еще дороже, чем его письма, полные одной ласки... За нашу переписку мы как-то еще ближе узнали друг друга. Он приехал опять -- совсем близкий, дорогой. Все свободное время он проводил у меня... Тут, между прочим, я познакомилась с покойным Владимиром Николаевичем Давыдовым, бывшим уже знаменитым артистом. К.С. привел его ко мне, Давыдов был очарователен, рассказывал массу интересного, взял у К.С. гитару и, шутя, сказал: "Мы вам устроим состязание певцов". Он очень славно пел, вернее, говорил русские песенки, но, конечно, хотя как актер он был выше К.С., но до его пения ему было, как до звезды небесной, далеко. Я своего предпочтения не скрывала, а Вл. Ник. не сердился, -- он понял, как стоят дела, и со слегка грустной усмешкой говорил мне, как он завидует своему другу. Сам он тогда был влюблен в артистку Александрийского театра М-ну, в те времена -- стройную, элегантную девушку, слегка английской складки. Он намекнул на свои переживания и выражал сожаление, что не может вызвать в ней ответа. Я ему сказала, что, верно, он не очень хочет этого, что сильное желание все побеждает.

   -- Хорошо говорить это и верить этому, -- сказал он, -- в семнадцать лет... А в мои годы (ему тогда тоже было уже за сорок) громко говорит "голос рассудка".

   Я засмеялась, взяла с полочки крохотное ведерко из слоновой кости, стоявшее посреди других безделушек, и, написав на нем: "Утопите здесь голос рассудка", подарила ему. Он много лет спустя показывал мне это ведерко и говорил, что очень любит его и что оно принесло ему счастье...

   Проходили весенние дни. Жизнь моя была вся заполнена встречами с К.С., театром, стихами, песнями и экзаменами. Тут же была и злополучная литургия Василия Великого. Как я кончила гимназию и как я вместо классного сочинения не написала какого-нибудь стихотворения К.С. -- я сама не понимаю. Мой жених не мог не догадаться, что происходит. Он подстерегал на лестнице часы ухода К.С., а потом делал мне на другой день сцены ревности, но я совершенно не реагировала на них и этим еще больше раздражала его. А мне было все равно. Я праздновала последние деньки. Знала, что приходит конец моей сказке. Мы обещали друг другу увидеться в Москве. Но оба понимали, что там все будет иначе, что киевской свободе -- конец. И вот настала и разлука...

* * *

   Настало и мое последнее лето в Клеве. Оно было наполнено письмами К.С. и планами насчет Москвы. Я решила ехать туда и, вернее всего, поступить на сцену -- еще не представляя себе возможности зарабатывать хлеб своими писаниями. Пока я о своих намерениях никому не говорила: жених мой их не одобрил бы, отца не было, дети были слишком малы. Я опять была предоставлена самой себе; в теплые летние ночи до зари сидела в саду нашей дачи около клумбы с белыми табаками: мне казалось, что они должны знать моего рыцаря, и я с ними о нем говорила и целовала их белые лепестки. Дни проходили шаблонно... Отец официально развелся с моей матерью и женился на Наталье Николаевне. Оставаться в Киеве, где уже знали двух его жен, с третьей, он не решился -- тогда на это смотрели не так просто, как теперь, -- он ликвидировал зимнюю квартиру и переехал в Одессу. Я ждала его приезда, чтобы решить, как быть дальше. Очень меня смущал вопрос о моем женихе. Он в это лето окончательно погубил свои шансы даже на простую мою симпатию. Дело в том, что письма от К.С. я получала на чужое имя, и как он ни следил за мною, но до них он добраться не мог: однако как-то раз ему удалось застичь меня, только что получившую пакет с фотографиями К.С. Он вырвал их у меня и с оскорбительными по адресу К.С. словами разорвал мои милые фотографии в клочки. Я смолчала, как молчала с ним уже давно, но мысленно сказала себе, что я ему этого не прощу. Про себя я решила с ним порвать. Много сделали тут и умные письма А.И.Урусова, отговаривавшего меня от раннего и, по его мнению, неподходящего брака.

   Пришла осень. Странный настал день. Отец, очевидно, весь захваченный новой любовью и новой семьей, поглощенный, как он умел быть, одной мыслью, просто как-то упустил меня из виду. Он приехал на один день, быстро велел детишек собрать в дорогу. Я так была огорчена разлукой с детьми, которых очень любила, что как-то до последней минуты не думала о себе -- знала только, что папа меня в Одессу не берет. Только на вокзале в городе, где я увидалась с отцом в день отъезда, я удосужилась спросить:

   -- Папа, а что же мне делать?

   Он рассеянно поглядел на меня из-под очков, словно в первый раз увидел, и ответил:

   -- А ты пока... хоть к бабушке ступай.

   -- Да у меня совсем нет денег...

   -- Ах, да... денег! Вот.

   И он что-то такое сунул мне в руку. Дети плакали, Асеньку едва от меня оторвали... унесли на руках в вагон. Звонок... свисток -- и поезд тронулся. Я долго стояла, ничего не видя от слез. Потом одумалась, вытерла глаза -- и решила отправиться к бабушке. Машинально разжала руку: у меня в руке оказались две десятирублевые бумажки. Тогда я еще плохо знала цену деньгам, но все же поняла, что этих денег мне мало и что в Москву на них не уедешь. Делать было нечего. Добыла свою корзиночку, которую отдали на хранение, взяла извозчика и поехала. Именно к "бабушке", а не к дедушке и бабушке: хозяйка и владычица была она. Бабушка, как я уже говорила, не любила меня. Виделись мы очень редко, только по торжественным дням, когда надо было с чем-нибудь поздравлять, и по праздникам бабушка дарила мне какие-то странные предметы из своего скарба: клетку для птицы без птицы, футляр для карт без карт, библию на еврейском языке, которого я не понимала, и т.д.

   Ехать к ней мне очень не хотелось, но больше деваться было некуда. Сестра моего отца, добродушная тетя Лиза, принимавшая во мне всегда некоторое участие, была за границей, даже мой жених с семьей лечился в Ишле и еще не знал о внезапном отъезде отца. Оставалось мне ехать к бабушке. Я не особенно была уверена в ласковом приеме, и сердце у меня сжималось.

   Я впервые осталась одна. Еще вчера у меня были свой дом, своя комната, сестрички, их добрая бонна Саня, наша прислуга... А сегодня сразу не осталось ничего и никого: дети уехали с Саней, дача заколочена, прислуга частью отпущена, частью увезена в Одессу.

   Бабушка и дедушка жили в маленьком домишке, теперь давно снесенном, на самом углу Крещатика около городского сада. Подъехала к дому... На подъезде висел замок, и во всем доме, очевидно, не было никого. Шел дождь, стало смеркаться. Я не знала, что делать. Наконец появился заспанный дворник и сказал, что "пан и пани ушли в городской сад на музыку". Отлегло! Я уж боялась, не уехали ли они из города. Сжалившись надо мной, он обещал пойти "пошукать их", а я села на его скамеечку в углублении ворот, чтобы спрятаться от дождя, и, поставив там же свою корзиночку, сидела, как Марий на развалинах Карфагена, обдумывая свое будущее.