«Так и руководить-то ими надо по-новому, — воскликнул Воробьев, мысленно возобновляя спор с Любимовым. — Я вас спрашивал о стиле управления и организации труда. Я вас спрошу снова, порезче. Я вас заставлю все договорить до конца!»
Он встал и размялся несколькими сильными взмахами рук. Ему было очень весело от предвкушения злого и решительного разговора. Он чувствовал себя вооруженным, голова его была ясна, он знал, чего хочет, и знал, что прав.
Выйдя в столовую, он потряс руку Аси, обнял Груню, позвал стариков, оторвав их от четвертой партии в шахматы, вышел во двор, чтобы кликнуть Галочку и Рацию. Рация выскочила откуда-то из-за угла и с разбегу бросилась на него, радостно лая. А за нею выехала Галочка на плечах Воловика.
— Ох, Яша! — воскликнул Воловик, спуская на землю девочку и глубоко дыша. Он был возбужден и даже, кажется, немного пьян.
— Ну как? — вглядываясь в него, спросил Воробьев. — Вижу, хвалили?
Воловик отмахнулся, как-то странно улыбаясь:
— И хвалили и критиковали. Не в том дело, Яша. А вот простор, понимаешь, простор чувствую... Рычаг этот, которым землю перевернуть... Ну, ты не слушай, я болтаю, я немного не в себе.
— Дернул малость?
Воловик виновато улыбнулся и обычной своей неуклюжей походкой пошел к дому, вежливо пропуская вперед Галочку, и по его походке, по застенчивой улыбке и каким-то трудно уловимым, но ясным приметам Воробьев понял, что Воловик и не пил ничего, а готов выдать себя за подвыпившего человека, потому что он безудержно счастлив и горд, и стыдится этого, и не знает, как пронести среди людей эту полную чашу счастья, не расплескав ее и никому ее не навязывая.
Воробьев остался на месте, растроганно усмехаясь. Взволнованность друга была понятна — еще бы, делать доклад ученым, инженерам, изобретателям всего города, будто ты не рядовой рабочий, а заправский лектор! Но ведь это и есть то самое, о чем он только что читал, думал, о чем он будет говорить завтра! Научно это называется — «культурно-технический рост рабочего класса». Практически — это значит, что руководить такими людьми, как Саша, нужно совсем по-иному, что ломка старых привычек и норм продолжается и будет усиливаться с каждым днем. И наша задача — помочь ломке, ускорить ее... Хватит ли сил?
Нет, этот вопрос даже ставить нечего. Я чувствую в себе силу, и Саша ее чувствует, — а разве мы с Сашей одиночки? Нас же много! Справимся!
Полной грудью вдохнув посвежевший к вечеру воздух, Воробьев взбежал на крыльцо и еще в дверях услыхал, как Саша Воловик возбужденно рассказывает:
— Кончил я, а вопросов — целая куча! Записки, записки, всю кафедру завалили. Взял я их, думаю: держись, Саша, раз лектором стал! Ну и ответил. Кажется, без конфуза.
16
Шофера возле машины не было, и Немиров с остервенением нажал клаксон. Весь двор заполнился тягучим, унылым гудением. Не отрывая пальца от клаксона, Григорий Петрович с досадой вспомнил, что Костя — коммунист — и, следовательно, присутствовал на собрании. Какая может быть дисциплина, если на массовом собрании говорят про руководителя черт знает что! Конечно, Костя сейчас зубоскалит с приятелями: «А знатно всыпали моему!..» И, уж конечно, хохотал без удержу во время этой оскорбительной сцены с Кашириным (экий идиот!) и уж наверняка вместе со всеми голосовал за дерзкую резолюцию, за многозначительный пункт: «Считать неправильной и демобилизующей практику внутризаводского планирования без учета принятых социалистических обязательств...»
— Может быть, мне сесть за баранку, а вы будете заводом управлять? — с сердцем сказал Немиров прибежавшему на гудки шоферу.
Костя молча вывел машину на проспект.
— За Клавдией Васильевной заедем?
— Не созвонился я с ней, — буркнул Немиров. — Да она уж, наверно, дома.
— У них тоже собрание сегодня, — напомнил Костя.
Это маленькое «тоже» усилило раздражение Григория Петровича. Он не знал, что там произошло сегодня, на партийном собрании металлургического, но знал, что Клава и ее единомышленники именно сегодня дают бой своему Брянцеву, которого Диденко назвал «мечтой самолюбивого директора». По-видимому, Клава поднимала там и вопросы планирования, — недаром она увлеклась идеей, что плановик может быть новатором!
Он попробовал представить себе Клаву на трибуне большого собрания, но не мог, только видел ее лицо — почему-то разгоряченное, азартное, как летом на волейбольной площадке... А память уже подсунула ему все ту же сцену с Кашириным, которая уязвила Немирова больше всего, что произошло на этом длинном и мучительном для него собрании. Когда ругают — плохо, но когда хохочут над тобой!.. А тут хохотали. Кто его тянул за язык, этого розовощекого, прилизанного дурака?!
— Стахановское планирование особых результатов не даст, — так он заявил и, подчеркнуто: — А в случае чего поставит нас в неловкое положение...
Собрание зашумело, а новая звезда, без которой теперь ни один президиум не обходится, Воловик, подтянул к себе микрофон и гаркнул на весь зал:
— Услужливый медведь опаснее врага. Слушайте, люди добрые, вот она вся как есть — истинная мотивировочка!
Какой тут поднялся хохот! Немирову пришлось выжать улыбку, потому что смотрели на него, целили в него. Как смылся с трибуны Кашнрин, никто и не заметил...
Клава презирает Каширина: ничтожество. А с чем она сама выступила? Не поделилась, не посоветовалась.
А что, если...
Сегодня перед собранием, во время тяжелого спора, Диденко не нашел ничего лучше, как сказать:
— Вы бы хоть к мнению своей жены прислушались, она занимает куда более прогрессивную позицию, чем вы!
Немиров ответил не очень умной резкостью. Еще не хватало, чтоб Клаву припутали к их разногласиям! И чтобы Клава оказалась в одном лагере с теми, кто ему житья не дает!
После собрания к Немирову подошел Раскатов.
— На этом пути у вас успеха не будет, Григорий Петрович, — сказал он. — Советую подумать. И присмотритесь к опыту других, хотя бы к инициативе металлургов... вы ведь с ними связаны?
...Клавы дома не было.
Елизавета Петровна спросонок ежилась, накрывая стол к ужину, удивленно спросила:
— А Клава?
В последние дни она вместе с зятем настояла на своем. Григорий Петрович отвозил Клаву на работу и вечерами заезжал за нею. Сегодня он впервые не подумал об этом.
Не отвечая, Немиров закрылся в кабинете и некоторое время стоял посреди комнаты, мысленно подводя итог происшедшему. Итог был невеселый. После такой публичной проработки вырисовывались два выхода — или уступить, подчиниться, то есть признать себя неправым, а значит — каяться как мальчишка... чтобы Диденко торжествовал и потом докладывал, что вот, мол, «у хозяйственного руководства были промахи, вовремя нами замеченные и выправленные благодаря развитию критики и самокритики...» и так далее и тому подобное. Или же бороться, немедленно ехать в Москву, заручиться поддержкой министра, а может, и промышленного отдела ЦК. Ну, а если не получишь поддержки?
Нет, все это не годилось.
Его томила мысль, что завтра с утра надо встречаться со множеством людей, которые сегодня голосовали против него. Только так он и расценивал этот дерзкий пункт, — против него. Единогласно, при четырех воздержавшихся. Один из четырех — он сам. Второй Каширин. А ещё кто? От злости он не стал смотреть — кто. Может быть, Любимов? Черт бы его подрал, этого трусливого лицемера! Наедине возражал самым яростным образом: «Это же петля!», «никто с нас голову не снимет, если мы задержим турбины, а что будет, если мы нашумим с этим стахановским планом — и провалим?» А на собрании и рта не раскрыл, хотя кому-кому, но уж начальнику турбинного цеха следовало высказать свое мнение!
...Григория Петровича душила обида, когда он вспоминал людей, выступавших против него. Этот сталевар из фасоннолитейного! «Дирекция нервы бережет...» Ефим Кузьмич! Старик, который всегда видел от директора только уважение и внимание! И вдруг вытащил какую-то цитату из речи Орджоникидзе — дескать, дело будет в срок, а директора может и не быть... И этот его зятек Воробьев: «Товарищи начальники, вы же превратили министерский, государственный план из основы нашего движения в тормоз, в помеху!..» И заносчивый инженерик Полозов, посмевший назвать слова директора «резиновой формулировкой»...