Выбрать главу

Он разрезал воду и ушел в глубину, открыл глаза, увидел мерцающий среди водорослей песок и блики солнечного света в потревоженной воде. Сияние утра и дивная свежесть воздуха приветствовали его, когда он вынырнул на поверхность. Но в эту радость ворвался громкий истерический крик.

Увидав вынырнувшего из воды мужа, Ася смолкла, протяжно вздохнула и села на песок.

— Ася, ну что ты! Асенька! Ну разве так можно?.. Он опустился возле нее на колени, мокрый, все еще оживленный и счастливый. Ася всхлипнула, пряча лицо.

— Перестаньте! — крикнула Полина Степановна, дотрагиваясь до ее вздрагивающей спины. — Что это, в самом деле! Как маленькая!

И вполголоса, сердито сказала Воловику:

— Вы бы при ней не прыгали, раз она у вас такая... с нервишками.

Ася вскинула голову и жалобно улыбнулась. — Я думала, ты не умеешь, — прошептала она. Профессор, выйдя из воды и завернувшись в мохна­тую простыню, стоял поодаль и хмуро следил за Асей. Милая девочка, ничего не скажешь, но, боже ж мой, до чего она не та женщина, какую он хотел бы видеть рядом с этим талантливейшим парнем! Так я и предчув­ствовал, — думал он, ожесточенно растирая кожу, — так я и думал, что ничего в нем не разберешь, пока не увидишь вот этой его трогательной гирьки...

Они пошли к даче. Воловик вел Асю под руку. Не по­вредит ли ей пережитый испуг? Он старался подавить невольное раздражение, но ему было стыдно перед про­фессором и жалко, что испытанное им наслаждение так печально и глупо кончилось.

— Не сердись на меня, Сашенька, — еле слышно проговорила Ася. — Я испугалась, что ты утонешь.

Острая жалость к ней мгновенно вытеснила раздра­жение. Он представил себе, что было бы с Асей, если бы его не стало. Чем она жила бы? За что уцепилась бы в новом горе? Яснее, чем когда бы то ни было, он по­нял, что у Аси нет никого и ничего в жизни, кроме не­го, что она существует при нем, как хрупкое растение, обвившееся вокруг чужого крепкого стебля, — подруби стебель, и оно упадет. Неправильно, неправильно и страшно за нее. Но что тут можно изменить? Как на­учить ее жить иначе? Да и научишь ли?..

Полина Степановна поставила на стол горшок с ды­мящейся рассыпчатой кашей. Профессор наливал в тол­стые фарфоровые кружки молоко.

— Вот лучшая пища на свете, — говорил он, разда­вая кружки. — Ешьте побольше гречневой каши, Асень­ка, и закаляйте нервы. Вашему супругу — путь-дорога большая, вам нужны крепкие ножки, чтобы топать ря­дом.

Ася с безграничной влюбленностью смотрела на му­жа, до нее дошла только одна мысль — профессор ценит его, профессор предсказывает ему большое будущее.

— Ладно уж, — смущенно сказал Воловик, под шуткой скрывая волнение. — Я ее в заплечный мешок посажу. Она легонькая.

6

Последние пять дней июня были рассчитаны по ча­сам и минутам — к ночи тридцатого вторая турбина должна была пройти стендовое испытание, и тогда цех мог рапортовать о выполнении июньского стахановского плана точно в срок.

На сборку стекались последние узлы и детали. По цеху то тут, то там гремел голос Виктора Гаршина; по­сле выговора директора Гаршии ненадолго присмирел, но теперь ему было некогда выбирать выражения, и сно­ва его зычная ругань звучала на участках, и в горячке на нее не обижались, а только посмеивались:

— Включился наш громкоговоритель!

Полозов морщился и при встречах с Гаршиным про­сил сквозь зубы:

— Перестань.

Его раздражала атмосфера «аврала», которую созда­вал начальник сборки. Он гордился тем, что цех вошел в график и в завершающих работах по второй турбине ясно ощущается почти бесперебойный ритм. Сам Поло­зов уже не бегал по участкам, как раньше, и не «нави­сал» над рабочими с просьбой «постарайся, дружище», о чем иронически вспоминал на собрании Коршунов. Зато на оперативных совещаниях начальники участков и мастера боялись колючих замечаний Полозова, а Ба­бинков жаловался друзьям, что Полозов «всей тяжестью навалился» на ПДБ.

С утра до вечера похудевший и утративший свое красноречие Бабинков осипшим тенорком давал сведе­ния наверх — заводскому диспетчеру — и запрашивал сведения снизу — с участков. Держа перед глазами памятку, он названивал снабженцам насчет баббита для третьей и крепежа для второй турбины, выяснял, отгру­жены ли отливки с металлургического завода для чет­вертой, заказаны ли вагоны для отправки первой.

Ничто не шло само собою, ни про одну деталь, мате­риал, инструмент нельзя было сказать, что они катятся как по маслу, но тем приятнее было Бабинкову, что они не застревают. Мысленно он много раз на дню красно­речиво хвастал тем, как он что-то обеспечил, чему-то по­мог, кого-то подстегнул... Но не успевал он открыть рот, чтобы похвастать, — звонил телефон, и опять где-то что-то «горело» или «затирало», и Бабинков начинал на­званивать в цехи, в дирекцию, старшему диспетчеру.

— Это ты, Бабинков? — переспрашивали начальники участков, удивленные его необычной краткостью и дело­витостью.

— Глядите-ка, человеком стал! — с удовольствием отмечал Ефим Кузьмич.

Но Полозов приходил к Бабинкову только проверять и требовать, замечал каждую оплошность, а достижения принимал как должное.

— Знаешь, Леша, — однажды, разозлившись, сказал Бабинков, — если ты думаешь, что я могу стать чем-то вроде автоматического регулятора...

— Ну, что ты! — ответил Полозов, дружески сжимая его пальцы, ухватившиеся за телефонную трубку. — Ни­когда я тебя не унижу таким сравнением: ты же чело­век — значит, гораздо умней и оперативней!

И ушел, посмеиваясь, — он знал, что злость пойдет Бабинкову на пользу, вытесняя склонность к болтовне и уступчивости.

Фактическое руководство цехом в эти решающие дни как-то само сосредоточилось в руках Полозова — долж­но быть, потому, что он был спокойней и уверенней всех.

Любимов вовремя появлялся там, где было нужно, вдумчиво решал вопросы, с которыми к нему обраща­лись, председательствовал на «оперативках» и догова­ривался с директором и главным инженером тогда, ко­гда это требовалось. Из цеха он почти не уходил, но ино­гда закрывался у себя в кабинете и говорил секретар­ше:

— Без крайней надобности — никого!

И секретарша заученно твердила всем, кто хотел пройти к начальнику цеха:

— Говорит с директором по телефону. Зайдите позд­нее.

А Любимов ни с кем не говорил. Прикрыв глаза, он сидел за своим столом и ничего не делал. Это не было ни отдыхом, ни раздумьем, — странная апатия охваты­вала его временами, такая апатия, что ни глядеть на людей, ни выслушивать их, ни решать какие-либо во­просы он не мог. Кабинет становился в такие минуты единственным его прибежищем, где можно ненадолго ото всех укрыться, — даже дома такого прибежища не было, потому что Алла Глебовна тотчас начала бы тре­вожно расспрашивать и строить предположения, что его обидели, обошли, не сумели оценить. Алла Глебовна говорила: «Они тебя заездят», «вы все какие-то ненор­мальные», «я тебя давно прошу — уходи с завода». А он любил завод. Он не представлял себе, как он стал бы жить без повседневных проблем и трудностей произ­водства, без волнующей радости стендовых испытаний... Он помнил каждую турбину, выпущенную им, расстраи­вался, если с нею что-либо случалось, и радовался, если узнавал, что она работает без капризов дольше отпу­щенного ей наукою срока. Он гордился тем, что ему до­верено руководство таким ответственным цехом, и рев­ниво оберегал свое доброе имя. Выговоры сверху и кри­тика снизу делали его несчастным. Он готов был при­знать, что чего-то не понял, что новые требования, предъявляемые руководителю, законны и полезны. Он старался выполнять эти требования, но, должно быть, не умел. А в последнее время он чувствовал, что движе­ние, охватившее цех в связи с обязательством красно­знаменцам, перехлестнуло через него, что оно идет не­зависимо от его воли, так что если бы он заболел или умер — ничто не изменилось бы.