— Быть не может, а говорить можно все! — с сердцем сказал Любимов.
— Ты в Москве уже слышал эти разговоры? — догадалась Алла Глебовна.
Не отвечая, он протянул руку за полотенцем. Но Алла Глебовна сказала: «Я сама!» — намочила полотенце кипятком, отжала его и ловко наложила на покрасневшее лицо мужа.
— А что министр? — осторожно спросила она.
— Министр тоже не один решает, — мрачно ответил Любимов, пристегивая к рубашке чистый воротничок.
— Может быть, еще обойдется? — как маленькому посулила Алла Глебовна и заправила в карман его пиджака носовой платок. — Ну иди, дружок, раз уж нельзя отдохнуть с дороги. И, главное, не волнуйся.
Выйдя за дверь, Любимов пальцем протолкнул платок в глубину кармашка, чтоб не торчал кокетливый уголок, и поехал на завод, чувствуя, что там ждет его немало трудного, неприятного, и все-таки радуясь возвращению в беспокойную, утомительную, но близкую сердцу жизнь цеха.
Конторка старшего мастера находилась в середине цеха — застекленная дощатая избушка в царстве металла. Когда солнце стояло высоко, оно пробивалось в цех и, отражаясь от блестящих поверхностей и граней отшлифованных деталей, залетало в избушку веселыми зайчиками. Когда шла сварка, ее синеватые зарницы пронизывали конторку насквозь, а скользящие в вышине мостовые краны отбрасывали на ее стекла причудливые движущиеся тени.
В самой избушке всегда горела настольная лампа под зеленым абажуром, а на подставке лампы лежал потрепанный очечник с очками Ефима Кузьмича — Ефим Кузьмич был зорок, замечал в цехе все, как он говорил, «даже то, что хотят, чтоб не заметил», — но для всякой «писанины» надевал очки, придававшие ему очень строгий вид.
Сейчас очки покоились в очечнике, а Ефим Кузьмич сидел за столом, подперев щеки кулаками, и разговаривал с Николаем Гавриловичем Диденко.
— Производство есть производство, Николай Гаврилович, — тихо говорил он, старательно выговаривая имя и отчество парторга, потому что этим уважительным обращением как бы перечеркивал давнее прошлое, когда Николай Гаврилович был для него всего-навсего Колькой и этого Кольку он и учил, и ругал, и наставлял на путь истинный нравоучительными разговорами в этой же самой конторке. Отсюда же комсомолец Коля Дидёнок ушел на учебу, а потом, повзрослевший, но все такой же непоседливый, приходил в цех на практику и в этой же конторке задавал десятки неожиданных вопросов своему первому учителю...
Шли годы. Николай Диденко уже колесил из конца в конец страны на монтаж турбин, был уже коммунистом, потом и членом бюро, и партийным секретарем цеха... и вот он уже партийный руководитель всего завода! Роли переменились: теперь Ефим Кузьмич советуется с ним и получает от Диденко указания, а случается — и нагоняй за какой-нибудь недосмотр. Но для Диденко Ефим Кузьмич всегда останется первым учителем, он и замечания делает ему почтительно, как бы вскользь: «Не думаете ли вы, Ефим Кузьмич, что надо бы иначе...», «А я бы на вашем месте, Ефим Кузьмич, не делал этого...» Ефиму Кузьмичу приятно, что прошлое не забыто, но тем старательнее он подчеркивает свое уважение к Николаю Гавриловичу.
— Цикл производства турбины — вещь известная, Николай Гаврилович, — говорил он сейчас, вглядываясь в серьезное, озабоченное лицо бывшего ученика. — Поднять народ — поднимем, народ у нас боевой. Но... три месяца? По четырем турбинам сжать срок на три месяца!..
Он не возражал, он просто высказывал свои мысли, свои опасения, потому что только партийному руководителю завода мог Ефим Кузьмич выкладывать все, что думает, не взвешивая и не отбирая слов. Здесь, в цехе, он сам руководитель, здесь он не должен сомневаться или колебаться.
Диденко вздохнул, а потом смешливо прищурился:
— Чтоб не так страшно звучало, Ефим Кузьмич, давайте не считать месяцами! Что такое три месяца? Семьдесят два рабочих дня. Делим семьдесят два на четыре — сколько же это будет? Восемнадцать дней.
Вот об этом нам и думать: как сократить цикл производства одной турбины на восемнадцать дней.
— Да тут только по операциям надо смотреть, — сказал Ефим Кузьмич и на листе бумаги, застилавшем стол, крупно написал цифру 18.
— А чтоб совсем точно, Ефим Кузьмич, переведем на часы. Будем считать две смены, так? Шестнадцать часов в день, так? Умножаем на восемнадцать... шестью восемь — сорок восемь... Двести восемьдесят восемь, так? Округляем для ясности — триста часов по каждой турбине! Можно по сотням операций, по десяткам станков понемногу — по часам и минутам — сэкономить триста часов?
Ефим Кузьмич написал на листе бумаги цифру 300, откинулся назад, чтоб лучше видеть, и внимательно посмотрел на нее, как будто в этой написанной им цифре мог разглядеть десятки и сотни неотложных дел, за которые надо сразу же браться.
— Ясно, Николай Гаврилович, — проговорил он и жирно подчеркнул обе цифры. — Трудно будет, очень трудно, но, должно быть, возможно. — И, не глядя на Диденко, спросил: — А как думаешь, Николай Гаврилович, это уже наверняка?
— Похоже на то, Ефим Кузьмич, Директор сейчас с министром должен разговаривать. Но... — Он вдруг вскочил и засмеялся: так бесспорна была мысль, только сейчас пришедшая ему в голову. — Но, дорогой Ефим Кузьмич, если мы можем найти эти восемнадцать дней экономии по каждой турбине — значит, мы должны найти их независимо от того, получим мы или не получим краснознаменский вызов!
Григорий Петрович Немиров сидел один в своем кабинете и настойчиво, но почтительно говорил в телефонную трубку:
— Да, Михаил Захарович, но ведь это нереально. Вы сами знаете, что мы работаем на пределе. И разве дело только в нас? Саганский и сейчас задерживает мне отливки, из него досрочно ничего не выжмешь. А генераторному разве справиться? Тут надо целую группу заводов поднять на это дело, перестроить и планы и сроки.
Он повеселел, выслушав ответ министра, но ничем не выразил своего удовольствия и сказал:
— Допустим, что это удастся. Но нашу инструментальную базу вы тоже учтите. Сможете вы нас дополнительно обеспечить с других заводов? Ведь резцы и фрезы горяченькими из цеха выхватывают, мастера из-за них дерутся. Станочный парк вам тоже известен. Любимов вам докладывал. Смогли вы его удовлетворить? Ну, вот видите!
В приемной секретарша шепотом объяснила Любимову:
— Подождите, Георгий Семенович, он говорит с министром.
Немиров продолжал убедительно и настойчиво:
— Но если все три заинтересованных министерства докажут? В конце концов, Михаил Захарович, станция — это турбины и генераторы, а не стены и крыша. И потом — если новые заводы получат осенью энергию только двух турбин, то на первое время...
Голос в трубке зарокотал тревожно и напористо.
У Немирова озорно подпрыгнула бровь, он даже подмигнул трубке.
— Я ведь не говорю, что мы не сделаем, Михаил Захарович. Машиностроители действительно никогда не плелись в хвосте и, надо думать, не будут плестись. Но тем более хотелось бы избежать официального вызова. То, что можно, мы сделаем и так. Но для этого нам надо очень реально помочь, Михаил Захарович, в первую очередь станками. Без этого даже говорить не о чем, Михаил Захарович.
Бас снова заговорил — строго и решительно.
Секретарша заглянула в кабинет и отступила, увидав, что разговор продолжается. Она слышала, как директор вздохнул, прикрыв трубку ладонью, и затем бодро сказал:
— Хорошо. Само собою разумеется. Но я вас очень прошу, Михаил Захарович... До свиданья.
Переждав несколько минут, не вызовет ли ее директор, секретарша покачала головой и шепнула:
— Идите.
Григорий Петрович сидел на ручке массивного кресла в позе юнца, из озорства забравшегося в чужой кабинет. В руке его дымилась папироса. Движением школьника, застигнутого врасплох, директор смял и бросил папиросу.
— Приехали? — вставая, воскликнул он. — Очень хорошо, давно пора.
Он без стеснения разглядывал Любимова, стараясь понять, в каком настроении тот прибыл из Москвы. Первое впечатление было такое, что начальник цеха весь подобрался, готовясь к отпору. Немиров уселся в кресло как полагается и сказал: