Выбрать главу

Они уже подошли к ее подъезду.

Она взяла его за руку с дружеской сердечностью, и не ее была вина, если в эту минуту она показалась ему более далекой, чем когда бы то ни было:

— Поймите, Виктор... Мне очень хочется, чтобы вы поняли... Когда требуешь много от себя, от других, от жизни... ну, тогда и приходит настоящее. Говорят: жить по большому счету. Я не берусь объяснять, как это. Тут, наверно, дело в самом отношении... Помните наш разговор в кавказском кабачке? В отношении к своей работе, к любви, и к людям вообще, и к будуще­му — к своему же собственному будущему...

Улыбнувшись ему, она добавила:

— Вы только не внушайте себе, что все — вздор! Ладно?

— Ладно. Держите ваш горох.

— Не просыпался?

— Сейчас пошарю. Вот две горошины.

— До свидания, Витя.

— До свидания.

Он медленно пошел обратно, на проспект. Вот ведь ерунда какая… вот ерунда!.. «Не позволяйте себе по­верить, что все — вздор»... Ну, а что же тогда?

Веселая гурьба девушек шла навстречу. Не обратив на него никакого внимания, прошли мимо.

Он вскинул голову, расправил плечи, приосанился. Еще не хватало — брести побитой собакой, поджав хвост!

Он пошел, стараясь держаться молодец молодцом. Но мускулы лица подводили. Чуть забудешься — они как-то опадают, вянут, немеют, словно чужие. Веки на­висают над глазами, углы рта опускаются, щеки мор­щатся... Он сам чувствовал необычную обрюзглость своего лица, встряхивался, напрягал мускулы и снова шагал молодец молодцом навстречу взглядам прохожих.

15

Новость стала известна в цехе с утра: накануне ве­чером Белянкина арестовали. Уголовный розыск рас­крыл шайку бывших кустарей, расхищавших кожи в ар­тели «Модельная обувь» и из-под полы торговавших обувью из ворованной кожи. Белянкин, прикрываясь званием рабочего, был ее активным участником.

Вместо Белянкина в утреннюю смену вышел Торжуев. Коротко сказал мастеру: «Отработаю сколько нужно, чтоб цилиндр не задержать», — и пошел к своей карусели, исподлобья озираясь. Когда Ерохин, работав­ший на соседней карусели, попробовал заговорить с ним, Торжуев злобно огрызнулся: — Да иди ты... без тебя тошно! Но дневное задание, как всегда, перевыполнил. К концу дня Торжуев явно заволновался, зорко по­глядывал вокруг, предупредительно поворачивался ли­цом к проходившим мимо начальникам: не попросят ли его, Торжуева, выручить цех и отработать вторую смену.

Но к началу смены Ефим Кузьмич подвел к торжуевской карусели нового рабочего, из расточников, кото­рых в последнее время обучали второй профессии — ка­русельщика. Торжуев знал, что их обучают, видел, что Ерохин что-то объяснял им на своей карусели… Но кто мог думать, что одного из них решатся поставить на самостоятельную работу?

Молча уступив  место  новичку, Торжуев  угрюмо спросил, в какую смену выйти завтра. Ефим Кузьмич подумал и сказал — в утреннюю. Еще подумал и доба­вил:

— Ты не косись на людей, Семен Матвеевич. Рань­ше не думал, так теперь задумайся. Без людей не про­живешь.

Торжуев впервые поглядел ему в лицо и процедил:

— Я свое дело, кажется, и так сполняю. Подсчитай, сколько сработал. А думать... чего мне думать?

И пошел в душевую.

Он редко пользовался душем, но сегодня очень не хотелось возвращаться к заплаканной жене и к детям, особенно к детям. Вчера вечером, когда уводили Белян­кина, дома была только младшая — Ирочка. Увидав ее ошеломленное лицо, Торжуев закричал на нее: «Чего глаза таращишь? Иди спать!»

Дочка не ушла. Она смотрела на отца с немым во­просом: «Ну, а ты, отец, знал, что кожи ворованные? Ты, отец, разве мог не знать?..»

Торжуев отвернулся и ушел к себе, лег в постель, прикрикнув на жену, чтобы замолчала, не надрывала душу. Однако спать он не мог. Слушал, как причитает в кухне жена, как что-то говорит прерывающимся голо­сом Ирочка. Потом вернулись со студенческой вечерин­ки сыновья, Юрка с порога оживленно заговорил... и вдруг наступила напряженная, очень долгая тишина, всхлипнула мать, Василий крикнул: «Сколько раз гово­рили — прекратить лавочку!» И яростно хлопнул две­рью... Убежал на улицу?..

Юрка зашел в комнату и требовательно позвал: «Отец! Отец!»

Торжуев притворился, что спит. Сын постоял, раздра­женно вздохнул и ушел. Торжуев долго прислушивался к доносящимся из-за стены голосам детей и жены, потом заснул.

Проснулся на рассвете. Вспомнил все, что случилось вчера. С досадой припомнил, что одним из понятых был рабочий турбинного цеха, сосед по дому, — значит, на заводе сегодня же узнают. Торжуев старался предста­вить себе, как примут новость в цехе — кто как посмот­рит, кто что скажет. Жалеть Василия Степановича ни­кто не будет. А как отнесутся теперь к нему самому, к Торжуеву?

Почему-то больше всех непрошено лез в память Ерохин, с его приветливой улыбкой и неизменным дружелю­бием. Ерохин, который на днях догнал по выработке Торжуева, который уже осмелел настолько, что учит но­вичков особенностям обработки турбинных деталей! А давно ли он доверчиво слушал издевательски путаные объяснения Белянкина, да и самого Торжуева тоже! Хотелось отмахнуться от него — христосик! — но слово уже не выражало истинных чувств Торжуева. Какой там христосик, когда твердо гнет свое и вот-вот обго­нит Торжуева, а то и вовсе вытеснит из цеха...

Лежа в постели, Торжуев с горечью признал, что прежнего положения в цехе он уже не занимает. И не займет. Что там ни говори, новички приходят грамот­ные, с семилеткой да со всяких курсов. То, что Торжуев постигал медленно, год за годом накапливая опыт, — им по книжкам и на занятиях становится понятно в не­сколько недель. От грамотности они и ухватистей — с лету улавливают что к чему. А теперь, когда старик за­сыпался с этими кожами да сандалетами... что им Тор­жуев, бывший «туз», белянкинский подпевала, зятек проворовавшегося спекулянта!.. Подозрительная лич­ность — не замешан ли сам? Работать умеет, дает стаха­новскую выработку — ладно, признаём. Но и обойтись без него можно, никто не заплачет.

Эти горькие мысли и погнали Торжуева на работу в утреннюю смену. Пусть видят, что он человек созна­тельный, не допустит задержки в обработке срочных деталей. Может, и попросят отработать вечер? Покло­нятся еще разок?

Не попросили. Не поклонились.

В душевой было много молодежи. Крутятся под струями воды, брызгаются, хохочут, перекликаются из кабины в кабину, озорничают. Веселые. А что им не быть веселыми?..

— Ну-ка, пусти, хватит тебе намываться, — буркнул Торжуев, грубо отстраняя паренька, уже давно стояв­шего под душем и, видимо, не желавшего прервать удо­вольствие.

Паренек возмущенно оглянулся, готовый сказать рез­кость, но узнал Торжуева и, махнув рукой, торопливо отошел к скамье, где лежала его одежда. В этом невольном движении Торжуев прочитал: «Эх, сказал бы, да не стоит с тобою связываться…»

Став под душ, Торжуев злобно и завистливо разглядывал паренька, уже одевшегося и теперь повязывавшего перед зеркалом галстук. Пиджак висел тут же, надетый на деревянную распялку. Эта распялка особенно взволновала Торжуева. Ишь чистюли, франтики, в цех распялки приносят!.. Он признал в пареньке младшего Пакулина, Витьку. И новая, горькая мысль пронзила его: ведь без отца вырос парень, такая же безотцовщина, каким был и сам Торжуев в те давние уже годы, когда приехал на заработки в город. А вон как у парня жизнь сложилась. Так же, как мой Юрка да Василий,— куда захочет, туда и пойдёт. Вздумает завтра в инженеры или доктора — что ж, и станет! Откроется в нем музыкальный талант, как у моей Ирочки, — и тут помехи не будет. Конечно, пианино он не купит, как я купил для дочки, но ведь Ирочкины подруги и напрокат полу­чают, играют не хуже моей. А я в их возрасте и слова такого — пианистка — не слыхал... Время другое бы­ло? Да, время. Но и тогда по-разному жизнь складыва­лась у людей; иные мои одногодки из таких же бедняц­ких семей — теперь уважаемые работники. А Василий Степанович внушал: «Кто ты есть? Безотцовщина, голь перекатная! Держись за меня — в люди выведу!»