– Мой новый пасо стоил двадцать две рупии, а, Кин-Кин? – улыбнулся он.
Согнутая в углу над шитьем Ма Кин была женщиной простой, старомодной, так и не освоившей мучительные европейские стулья. Каждое утро она сама ходила за провизией, неся корзину по-крестьянски на голове, а вечерами молилась где-нибудь в саду, обратив лицо к силуэту венчавшей город пагоды. Уже более двадцати лет ей поверялись все тайные козни супруга.
– Ко По Кин, – вздохнула она, – ты сделал в жизни много зла.
У По Кин отмахнулся: «Ну и что? Пагоды построю, еще успеется».
Ма Кин опустила голову, слегка дернув подбородком, то есть выразив неодобрение.
– Но зачем? Я все слышала, у вас с Ба Сейном какие-то ловушки для индийского доктора. Чем он мешает вам? Он добрый человек.
– Что ты, женщина, понимаешь? Верасвами мне поперек дороги. Во-первых, взяток не берет и этим всем нам вредит, а кроме того. Ладно, с твоим умишком не осилить.
– Ох, Ко По Кин, ты стал очень богатым, очень важным, но что хорошего? В бедности у нас была радость. Помнишь, когда ты служил только надзирателем и мы купили свой первый дом? Как мы гордились новой плетеной мебелью и твоей авторучкой с золотым зажимом! А как почетно это было, когда полисмен-англичанин зашел к нам и сидел на лучшем нашем стуле, и выпил у нас за столом бутылку пива! Счастье не только от богатства. И чего ж тебе еще?
– Чепуху мелешь, женщина! Займись кухней, шитьем, а в дела, где не смыслишь, не лезь.
– Хорошо, я жена твоя и всегда тебе повинуюсь. Но все-таки не стоит медлить с заслугами перед небом. Старайся заслужить побольше небесной милости, Ко По Кин! Может, купишь живых рыб и выпустишь их обратно в реку? Это ведь очень праведно. Или вот – приходившие утром за рисом монахи сказали, что в монастыре два новых голодных служителя. Не хочешь ли им что-нибудь послать? Я ничего для них не дала, чтоб оставить этот добрый поступок тебе.
У По Кин наконец оторвался от зеркала, краем уха поймав довольно разумный призыв. Он никогда не упускал случая ненакладно свершить благое дело, которое виделось ему чем-то вроде вклада под высокий процент. Каждая возвращенная в реку рыбка, каждая чашка риса монаху продвигали к блаженству нирваны. Что ж, случай подходящий! У По Кин велел отправить в монастырь корзину манго, принесенную деревенским старостой.
Затем он вышел и в сопровождении тащившего пачку бумаг слуги пустился в путь. Ступал он медленно, осторожно неся живот и держа над собой желтый шелковый зонтик. Парчовый пасо сверкал на солнце сахарной глазурью. Судья шел в должность разбирать сегодняшние тяжбы.
2
В тот час, когда для У По Кина началось деловое утро, «мистер Плорий», лесоторговый агент и друг доктора Верасвами, направился из дома в клуб.
Жгучий брюнет с обильной шевелюрой и от природы смугловатой, выжженной солнцем кожей, довольно крепкий, не растолстевший и не облысевший, Флори выглядел не старше своих тридцати пяти лет. Правда, дряблая припухлость вокруг глаз и впалые, явно не бритые поутру щеки несмотря на загар обличали отсутствие здоровой бодрости. Одет он был в стандартный для этих мест костюм: белая рубашка, армейские чулки и шорты хаки, только вместо «топи» (тропического шлема) сдвинутая набекрень, затенявшая чуть не пол-лица панама. На запястье висел бамбуковый стек с плетью, возле ног резво бежала Фло, черный кокер-спаниель.
Все это, однако, виделось во вторую очередь. Первым в глаза бросалось кошмарное родимое пятно, которое неровным полумесяцем ползло по левой щеке от виска до рта. Слева лицо казалось устрашающе разбитым – сизое пятно темнело, как огромный кровоподтек. И Флори ни на миг не забывал о своей метке. Едва кто-нибудь появлялся вблизи, он начинал привычно маневрировать, стараясь встать боком, вывести из поля зрения свое уродство.
Жил Флори наверху, за армейским плацем, почти у края джунглей. От плаца дорога круто шла вниз, по бурому выгоревшему склону редкими яркими пятнами белело полдюжины бунгало местных британцев. Все зыбилось, дрожало сквозь пелену знойного воздуха. На полпути с холма располагалось обнесенное белой каменной стеной английское кладбище, рядом притулилась миниатюрная, крытая жестью церковь. Неподалеку стоял Европейский клуб. Причем именно клуб – одноэтажный деревянный барак – являлся главным, центральным зданием города. В любом месте Британской Индии клуб европейцев – духовная цитадель верховной власти, рай, по которому томится вся чиновная и торговая туземная знать. Относительно Кьяктады подобное значение можно было смело удвоить, ибо особой гордостью здешнего клуба являлось то, что он, едва ли не единственный в Бирме, был наглухо закрыт для азиатов. Позади клуба, алмазно сверкая, катила могучие бурые воды Иравади, а за рекой тянулись просторы рисовых полей, очерченных у горизонта цепью чернеющих холмов.
Сам туземный город, со всем административно-юридическим ассортиментом, находился правее, почти целиком скрытый зеленой рощей фиговых деревьев; виднелся лишь торчащий над кронами золотым копьем шпиль пагоды. Типичный городок Верхней Бирмы, не особенно изменившийся со времен Марко Поло, Кьяктада могла бы дремать в средневековье еще много столетий, если б не оказалась подходящим конечным пунктом железнодорожной ветки. В 1910 правительство возвысило местечко до ранга окружного центра и очага прогресса, что выразилось учреждением судебно-полицейских контор с целой армией очень жирных, но вечно голодных служителей закона, устройством школы, больницы и, разумеется, возведением очередной из внушительных, вместительных тюрем, которыми англичане застроили всю землю от Гибралтара до Гонконга. Сейчас городского населения насчитывалось около четырех тысяч, в том числе пара сотен индийцев, несколько десятков китайцев и семь человек европейцев. Имелось также два лица смешанных, евроазиатских кровей – мистер Самуил, сын баптистского миссионера, и мистер Франциск, сын миссионера католического[4]. Ничего сколько-нибудь примечательного в городке не было, за исключением индийского факира, который уже двадцать лет проживал на дереве возле базара, спуская по утрам веревку с корзиной, куда ему клали еду.
Вышедшего из ворот Флори одолевала зевота; хмель от вчерашней пьянки еще не выветрился, яркий свет отзывался нытьем в печени. «Чертова дыра», – бормотал он, болезненно щурясь на открывающийся вид. А поскольку никто кроме собаки его не слышал, он, спускаясь по раскаленной красной тропе, похлестывая стеком иссохшую траву, стал на мотив псалма «Святой, святой Боже, Отец милосердный» напевать «Чертов, чертов город, драная дырища». Было почти девять часов, с каждой минутой солнце пекло все яростней, жара долбила череп мерным стуком чугунной кувалды. Возле клуба Флори притормозил, раздумывая, зайти или проследовать дальше, к доктору Верасвами. Потом вспомнил, что день «почтовый», что должны бы прибыть газеты, и через сад, мимо сетчатой, оплетенной лианами, обросшей звездами сиреневатых цветков ограды теннисного корта пошел в клуб.
Дорожку обрамлял чисто английский бордюр: флоксы и петунии, шорник и штокрозы – еще не спаленные зноем, цветы поражали размерами и роскошью; кустик петунии разросся в почти древесный куст. Но никакой лужайки, а вместо родной садовой зелени буйство могучей местной флоры – вздымающие над стволами кроваво-красные зонты огромные золотые могары, плотно облепленный крупными желтоватыми цветками тропический жасмин, пурпурные магнолии, алые гибискусы, пунцовые китайские розы, лимонно-зеленые кротоны, перистые листья тамаринда. Глаза слезились от яркой, дикой пестроты. Мелькавшая среди зарослей в руках невидимого мали (садовника), лейка казалась пьющей нектар большой птицей.
На ступеньках клуба стоял, засунув руки в карманы, белесый англичанин со слишком широко расставленными светлыми глазами и удивительно тощими икрами – суперинтендант окружной полиции мистер Вестфилд. Покачиваясь взад-вперед, топорща верхнюю губу и щекоча пшеничными усами нос, он откровенно скучал.
4
В именах крещеных полукровок намек на идейное соперничество религиозных миссий: ветхозаветное Самуил как знак протестантизма, признающего священной основой только Библию и Франциск, отражающее католический культ святых имя в честь основателя ордена францисканцев.