Выбрать главу

В любом случае, я благодарен матери за то, что никогда не скрывала от меня отца. Как и того, что зовут его Боря, что он политический эксперт, строитель новой реальности, настоящий, мать его, Морфеус, гроза агентов Смитов, самый что ни на есть украинский Нео. Депутат и бизнесмен, владелец благотворительного фонда помощи имени всех обездоленных и бесправных, добрая душа, хули.

* * *

Каким вышло мое детство? Да прекрасным, спасибо, я доволен. Меня все устроило. Лида и Даня — отличные люди, никогда меня не напрягали. Лида так та вообще умерла в конце девяностых. Это случилось спустя пару лет после того, как старики оставили нам с матерью свою квартиру (все надеялись, что мать моя кого-нибудь найдет), а сами перебрались на дачу, на тот самый хуторок в сорока километрах от Луганска. Даниил с тех пор там и обитает. Все его ровесники умерли, а он все живет. И в город ты его не затянешь. Картошка у него своя, морковка, бурак, цибуля, конечно. Рыбу все лето и осень ловит, сушит, вялит, что там с ней еще делают? Жарит, конечно. До войны любил кормить нас с матерью карасями под чесноком со сметаной, когда мы за двести с лишним километров приезжали к нему на неделю или две позагорать и покупаться. Часто думаю, как он ухитряется там выживать последние полтора года? Только один раз с оказией мне удалось передать ему денег. У старика имеется мобильный, но зона приема там как раз одна — на горе Сизой, а там, сами понимаете, сейчас особо не поговоришь.

Жили мы всегда бедно. Помню в девяностых мать мне игрушки, слонов каких-то, коников, сама шила, пистолеты и сабли деревянные дед делал в своей мастерской. Так что тяжелое детство, деревянные игрушки — это как раз обо мне. Хотя, вы знаете, славное было время, не хуже, чем у других. Простая еда на столе. Свобода без конца и края. У стариков оставались какие-никакие пенсии, дед еще прирабатывал в столярном цеху при шахте. Да и мать никогда без работы не сидела. Да и как ей было сидеть, если я из штанов вырастал каждый месяц.

Донецк, что ж. Хороший был город, если вы понимаете, о чем я. Даже горжусь тем, что именно там впервые увидел мир таким, каков он есть, пошел в школу, потом в университет. Правда, так вышло, что после первого же курса перевелся в Киев. Так сложились обстоятельства, что в городе находиться больше моих сил не было. Надо было бежать. И чем быстрее, тем лучше. Почему — о том чуть позже. Однако имейте в виду, кто бы что ни говорил, но тогда ни я, и никто другой знать не мог, что все так обернется, как обернулось. Вот, кстати, и не доверяй после этого подростковым кошмарам.

Но, честно вам скажу, лучше Донецка и города-то не бывает. Мне особенно нравилось по малолетству лазать на терриконы с пацанами, жечь там костры, смотреть на мир. Ведь что такое террикон? Это Олимп, прибежище богов. Место, где эти боги могут безнаказанно курить дешевую «мусорную» травку, заливая ее сухим красным вином, пивом или джин-тоником. Террикон — это твое место под небом, особенно, когда тебе двенадцать-тринадцать лет.

Верх террикона устремлен в небо. Его низ, подземное нутро — в глубины горячей и пульсирующей тьмы. Это два различных мира. Иногда невысокий и неприметный, совершенно гладкий, как лоб идиота, террикон может скрывать страшные тайны. На одном таком лбу, расположенном на другом конце города, одно время был установлен деревянный крест. Рядом с ним некогда находились три ствола старой и не очень глубокой шахты «Веселая», куда немцы сбрасывали жителей Донбасса живыми. Туда же до Второй мировой, кстати, бросали украинцев советские внутренние органы. Не ясно, за что. Не нравились, видно, они органам власти, вот и оказывались там, откуда выхода почти что нет. Говорят, что туда же сбрасывали людей и после Второй мировой сотрудники поочередно МГБ, МВД и КГБ СССР. А потом, в пятидесятые годы, шахтные стволы, видимо переполненные израсходованным биологическим материалом, были отчасти взорваны, отчасти засыпали. От шахтного двора ничего не осталось. И теперь, конечно, никто не полезет на глубину два километра, чтобы услышать Донбасс, поговорить с мертвецами, записать и запротоколировать их истории. Впрочем, случается по-разному.

Это я к тому, что бывают терриконы старые, холодные, а есть такие, которые продолжают дымить годами. Там под каменным спудом иногда десятилетиями может гореть их невидимая сердцевина, уголь или еще что. Может быть, как знать, души замученных и убиенных. Никакой водой такой террикон потушить невозможно. Его приходиться разрабатывать, понижать, иногда пересыпать инертными материалами. Но это делается обычно, если кто-то этой проблемой озабочен, если этот кто-то имеет деньги и желание вкладывать эти деньги в экологию. А это не часто случалось на Донбассе. Потому терриконы и отвалы горели, тлели, давали тепло и огонь. Ручейки смысла и яда, токи, энергии подземного мира просились наружу. Вся таблица Менделеева вместе с этим дымком уходила в атмосферу. Подземный огонь любил неярко, очень тихо, исподволь жить под этим небом. Он мечтал поселиться в наших детских телах, в трепещущих синеватых жилах, в слабой и нежной крови, в наших невинных душах.

Едкий дымок исподволь отравлял мир. Но, честно сказать, тому, кто привык бегать на террикон всегда, когда ему становилось скучно, одиноко, плохо, каждый раз, когда хотелось, чтобы его родной отец пришел и сказал: я люблю тебя, сынок, ты вовсе не уебок, не дегенерат, не выродок, тому, конечно, этот дымок, в конце концов, становился другом и помогал выживать. Дымок этот насыщал тебя чем-то таким, что в окружающем тебя социально-ментальном пространстве отсутствовало напрочь. Я бы назвал этот феномен дымом отечества. Думаю, что яда, подобного этому, глубинному, честному, рожденному в подземных древних хранилищах апокалипсиса, взять в Украине больше негде.

Зимой на «горячих» терриконах снег не лежал, плавился. Можно было сидеть на них в самый лютый мороз, курить и смотреть на покрытую снежной коркой степь. Она вся была испещрена перелесками, полями, дачными поселками, речушками, ставками. Вдыхая дымок, ты поднимался над терриконом и плыл в лучах заходящего январского солнца, как дирижабль, чуть покачиваясь над городом от восторга, томления и любви. Любви к чему? Да к своей земле, которая, нежась перед тобой на подушках января, поскрипывала снегом и сухой породой, свистела ветром, касалась губ и зрачков ледяными иглами, мерцала в рапиде, наплывала и вздрагивала от уколов солнечного луча.

Одинокого подростка занимала мысль о том, что или, скорее, кто там внутри террикона топит жаркие печи. Что он хочет, чего боится, зачем так долго не говорит с нами — верными рыцарям дыма, огня и угля, а также стронция, бария, калия, алюминия, германия, скандия, галлия, иттрия, циркония, кварца, меди, титана, серы, хлора. В этом крылась загадка, обернувшаяся к нам лицом в тот момент, когда мы к этому были готовы. Но чтобы рассказать об этом, придется повременить и поговорить сперва о конце девяностых, а скорее, даже о начале двухтысячных, о славных десятых годах, когда мы только-только учились мастурбировать, играть соло на гитаре, курить гашиш и любить Родину.

Итак, терриконы. А вокруг них — посадки, умирающие лесные хозяйства. Чуть южнее — дачные поселки, речки, поля. В тех полях мы паслись и спасались. Там мы курили, пили вино, ругались матом, дрались на ножах, играли в карты, мастерили взрывпакеты и бросали в костры, беспощадно крали из дачных огородов и домов все, что не успевала прибрать от греха подальше рука хозяина. Мы пели. Боже мой, как мы пели! Под гитару, хриплыми голосами, изображая «Депеш Мод» и «Холодне сонце», «Скорпионс» и «Братів Гадюкіних», «Рамштайн» и «Вхід у змінному взутті», «Нумер 482», «Мотор’ролла», «Воплі Відоплясова», «Ария», БГ, «Кино», «Плач Єремії», а потом, конечно, и «Океан Ельзи», хотя, скажем, эстетика русских групп «Ноль» или «Крематорий» были нам всегда гораздо ближе.