Выбрать главу

Мы не выехали, мы вылетели. Снова, как когда-то с Николаевым, втиснулись вдвоем на заднее одноместное сиденье.

Погода была прескверная. Лететь пришлось против ветра. Шел крупный липкий снег. Винт как бы пробивал и нем дорогу, и мы летели, будто бы закутанные в какой-то шевелящийся марлевый кокон. Было промозгло, холодно, но мы этого как-то даже и не замечали. Мысли были там, в Освенциме, где, как говорят, действовал целый комбинат уничтожения и сожжено три или четыре миллиона человек.

Полет был трудный, но перед Освенцимом снег перестал, и в унылых красках непогожего дня перед нами открылся небольшой город, приютившийся возле железнодорожного узла. Очень уютный, безобидный город. Летчик вопросительно обернулся: где же лагерь? Крушинский показал ему знаками, что нужно лететь спирально, искать. Совет был правилен. На втором обороте под нами оказался огромный химический комбинат, гигантские цехи, какие-то торчащие из земли цилиндры, баки, пересечение толстых труб.

Он, Освенцим! Ведь большинство его узников, как мы знали, работало на химических заводах. А вот а сам лагерь. Огромное пространство, покрытое казарменными постройками. Они лежали цепочками, как аккуратно разложенные кирпичи. В центре была какая-то площадь. Недалеко от нее шеренга четырехугольных закопченных труб возле странного продолговатого бетонного сооружения. И все это оцеплял массивный забор с проволокой и проводами высокого напряжения. По улицам металась масса людей. Они двигались как-то странно, как бы бесцельно, точно осенние листья под порывами ветра.

Летчик уже наметил посадочную площадку. Приземлились. Помогли развернуть машину, а сами по запорошенному талым снегом полю двинулись к лагерю. Асфальтированная дорога привела нас к массивным железным воротам, на козырьке которых виднелась сплетенная из кованых прутьев надпись: "Arbeit macht frei"[5]"Работа освобождает"}.

Здесь эта надпись воспринималась как беспримерная циничность. Когда мы приближались к воротам, из них вывалила толпа человек двести. Все были в одинаковых брезентовых куртках, полосатых штанах, шапочках пирожком, в матерчатой обуви на деревянных подошвах. Все худые и не бледные, а даже какие-то зеленоватые, но на изможденных лицах как бы брезжили робкие недоверчивые улыбки. Они что-то кричали туда, назад, в открытые ворота, в которых такие же полосатые люди махали руками им вслед. От толпы несло карболкой, потом, тяжелым запахом нестираной одежды.

Какой-то человек выбежал на поле, схватил горсть снега и начал его есть. Его примеру последовали другие. Несколько человек с разбегу прокатились по продолговатому ледку. Передний упал, остальные повалились на него, и все счастливо смеялись, как школьники, возвращавшиеся домой. А другие еле волокли ноги, скребя деревянными подошвами по асфальту. Троих вели под руки.

На пути нашего фронта концентрационные лагеря еще не попадались, и первая эта встреча с узниками нацизма — поляками, не дождавшимися организованной эвакуации и пешком двинувшимися домой, просто ошеломила нас. Штуба оказалась двухэтажным зданием за номером один. Тут мы и нашли Николаева. Он сидел в одной из канцелярских комнат. В ней толпились полосатые люди, казавшиеся нам все на одно лицо. Николаев попал в лагерь вместе с танкистами, освободившими его. С горсткой людей из седьмого отдела он оставлен здесь и вот сейчас по поручению штаба фронта наводит порядок.

По-видимому, кое в чем он уже разобрался и сумел принять какие-то организационные меры. Вызвал полевые кухни. Наладил питание. Расставил по блокам медицинские посты, обеспечив их военными врачами из резерва армии. Сколотил из самих освобожденных какой-то актив и с его помощью понемногу вылавливал эсэсовцев из охраны, заплечных дел мастеров, штубовых, чиновников из лагерной администрации. Большинство, однако, удрало. Начальник лагеря гауптштурмфюрер войск СС Рудольф Хесс, говорят, еще заблаговременно исчез вместе с семьей, бросив дом и все добро, но кое-кого из его подручных внезапный приход наших танкистов захлопнул здесь. Они теперь стараются слиться с многотысячной массой лагерников, переодевшись в лагерные костюмы.

— Вон сколько их шкур в разных местах отыскали, — говорит Николаев, показывая в угол комнаты, где кучей валяются куртки из зеленоватой кожи, черные эсэсовские мундиры с двумя молниями в петлицах. — В разных местах находили. Скинет шкуру, залезет в лагерную робу и — исчезает. Поди ищи его. Тут больше сотни тысяч людей. Но находим, находим, лагерники помогают.

— Сколько уже выловили?

— Двадцать восемь. А их тут, наверно, сотни. И этого Хесса упустили, а ведь на его душе около трех миллионов загубленных, больше чем все население нашей с тобой Калининской области.

— Где же вы их держите?

— В карцерах. В холодных карцерах, где температура, как на улице. Что ж, справедливо, никто нас за это упрекнуть не может. Сами они их строили.

У Николаева масса дел. Рвут на части. Его контуженный и узенький правый глаз, который всегда смотрит на мир с веселой иронией, сейчас просто закрывается от усталости, а тут еще корреспонденты.

И он сипит сорванным голосом:

— Братцы, я вам просигнализировал, но больше от меня ничего не просите. Видите, не до вас. Смотрите, пишите или вот, — он мотнул головой на стоявшего рядом человека, — попросите товарища Антонина быть вашим Вергилием в путешествии по этому аду. Он за два года по всем кругам этого ада прошел.

Антонин чех. Бывший профсоюзный работник из города Кладно. Старый коммунист. Бывал в Москве, сносно говорит по-русски. Сейчас он что-то вроде комиссара в антифашистском лагерном комитете. Очень деятельный человек. У него продолговатое бледное лицо. Он так худ и костист, что лагерная полосатая роба развевается на ходу, но глаза из темных провалов глазниц глядят на мир активно, оживленно. Когда-то он сам пописывал в "Руде право" и природу журналистской работы знает. За двумя шеренгами двухэтажных домов, существовавших, как оказывается, для всяческих иностранных визитеров и представителей международных организаций, приезжавших ознакомиться с состоянием заключенных, где для некоторых лагерников были созданы сносные условия, идут бесконечные ряды деревянных бараков, одноэтажных, по пояс вкопанных в землю, без печей, без вентиляции, где люди лежали на трехэтажных нарах сплошь, как килька в консервной коробке.

Вот огромный сарай — склад размером со средней руки ангар. Здесь хранились волосы тех, кого отправляли в печи крематория. Хранились аккуратно, строго расссортированные — отдельно длинные, отдельно покороче. Разделенные по колерам. Волосы блондинок, шатенок, брюнеток, волосы каштанового цвета. У дверей волосы лежали навалом, а в середине помещения они были уже в тюках, завязаны, обшиты мешковиной, предназначенные в отправку. Это были уже не человеческие волосы, но ценное сырье для промышленности.

Вот другой склад, вещевой — горы ботинок, туфель, сапог, гетр, краг. Здесь и старческие стоптанные штиблеты, и пинетки младенцев, и изящные женские туфельки.

— Если бы вдруг поднялись из пепла те, кто ходил в этой обуви, все лагерные улицы были бы забиты, — говорит Антонин.

Большой склад одежды умерщвленных закрыт и охраняется. Были случаи заразных заболеваний. Лагерный комитет прекратил туда доступ. Выставил своих часовых.

Странное чувство испытываешь, бродя по этому нацистскому аду, такому организованному, упорядоченному. Ходишь и никак не можешь отделаться от странной мысли, что все это будто видишь не наяву, а в страшном сне. И не груда человеческих волос, не горы ботинок, не, россыпи челюстей и зубных коронок, вырванных из мертвых ртов и хранившихся в сейфах, особенно страшны. А деловитость, с которой здесь рассортировывались эти отходы смертного производства, организованность, тщательность упаковки. Узник здесь был не человеком, а служил как бы первичным сырьем для какой-то окаянной промышленности. Ну, а это были отходы производства, утиль, из которого тоже что-то изготовляли и за который с кого-то получали деньги.

вернуться

5

Работа освобождает