Послышались шаги. Заскрипели ступеньки крыльца. Вышел сержант-связист, решивший, должно быть, тоже проверить состояние наряда. Молодой, смуглый, цыгановатый парень, по возрасту он, пожалуй, мог бы быть моим сыном, но на войне год службы считается за два, и это был уже настоящий мужчина и, по-видимому, опытный воин. Присел на скамейку, закурил.
— Я вот все думаю, как же это они вас пропустили, почему не атаковали, через самые ихние места ведь вы проехали. Они такой кусок мимо рта нипочем бы не пронесли… Машины ваши вас выручили, вот что. В такой машине, как ваша, разве что генерал ездит, да и то не всякий. А раз эмка впереди, ваша машина сзади, а там еще одна идет, стало быть, генерал при охране. Ну, а генералы им не по зубам. Знают, за генерала тут все леса прочешут. — И сообщил, аккуратно пригашивая свою цигарку: — Не доложил я вам еще, позвонили ребята, танковая колонна вышла, часам к двенадцати здесь будет. — Еще посмотрел на часы. — Семь. Вот, слушайте, сейчас у соседей побудка.
И действительно, через минуту где-то далеко в лесу, что за рекой, послышался тонкий звук горна.
— Все, как у людей. И флаг на шесте поднимают, а так бандиты, настоящие бандиты. Ни старого, ни малого не пощадят, девок силком портят, каждую ночь то корову, то две уведут, то в амбаре зерном свои подводы нагрузят… Тут, как смеркаться начнет, никто и из изб не показывается. Двери шкафами да комодами заставляют.
Где-то около полудня за рекой заурчала, задрожала земля, стекла зазвенели в рамах. Шли головные танки. Мы присоединились к колонне и благополучно, без всяких приключений добрались до границы. Впрочем, о том, что Польша осталась позади и мы уже на родине, мы узнали лишь по тому, что появились дорожные надписи на русском и белорусском языках.
Вскоре дорога вывела нас на шоссе, и вдали показался Брест. Брестская крепость, знаменитая еще по дням первой мировой войны, обращенная своими фортами на запад. Сам город, изрядно разрушенный и сожженный, уже ожил. Пожилые милиционеры расхаживали на перекрестках. Открыты магазины. Некоторые здания обтянуты лесами. Заделывают пробоины, чинят, красят. На большой площади на клумбах покачивают разноцветными головами тюльпаны.
Знаменитая крепость представляла собой величественные руины из закопченного красного кирпича. Некоторые здания не просто разрушены, а прямо размолоты. Уцелевшие кирпичные стены местами рябы от пуль и осколков. Все тут говорит о яростном сопротивлении, которое оказал врагу крепостной гарнизон уже во вторую мировую войну. Трава, кусты, маленькие деревца затянули крепостные рвы, проросли сквозь груды кирпича. Но и сюда, в эту разбитую крепость, уже вернулась жизнь. В уцелевших казематах размещался госпиталь. Раненые ковыляли на костылях по зеленой поляне, на ветру порхало развешенное на веревках госпитальное белье.
А потом машины вырвались на шоссе и получили возможность показать свою настоящую скорость. Следы боев, давних и недавних, напоминали о том, что дважды прошла по этим краям война. Там и тут по обочинам шоссе ржавели танки, наши легкие, средние, обращенные орудиями на восток, немецкие, еще не успевшие покрыться ржавчиной, с орудиями, повернутыми на запад. И хотя все они заросли бурьяном, опытному глазу нетрудно было понять, что те и другие нашли свой конец, отступая. Наши — четыре года назад, немецкие — сравнительно недавно. Но жизнь возвращалась уже и на поля. Даже те, что лежали вокруг деревень, от которых сохранились только печные трубы, уже зеленели яровыми всходами. Тут и там видели мы группы женщин, то поднимавших землю лопатами, то пахавших на коровах. Видели мы и то, что больно пронзало сердце: две-три женщины, запрягшись в ярмо, тащили плуги, а четвертая шла в борозде. Так пахали. Несколько таких картин встретили мы по дороге, и пожилой инвалид, которого регулировщица попросила довезти нас до города Борисова, скручивая цигарку, прокомментировал это зрелище:
— Баба, она нынче вся в ярме. Весь тыл войны на себе вытянула. Был бы я товарищем Сталиным, выстроил бы я всех, сколько их ни на есть, наших баб на Красной площади, поклонился бы им, нашим бабам, в ножки и сказал бы; спасибо вам, русские бабы, от партии, от Советской власти и от меня лично за то, что бремя войны на себе тащили, как сейчас вон плуги тащите. — Подумал, раскурил цигарку, выдул дым через опущенное стекло. — Святой народ эти наши бабы. Ох, святой народ. Таких великомучениц и страстотерпиц никакие попы не выдумывали…
Эта сентенция старого солдата запомнилась мне на всю дорогу. И когда мы проезжали города, даже Смоленск, который уже совсем оправился от войны, залечил свои раны, мне теперь особенно бросалось в глаза, что всюду, везде, и в городе и в деревне, работали преимущественно женщины; женщина-милиционер, женщина-вагоновожатый, женщина за шоферской баранкой, женщины в толпе смены, выплескивающейся из ворот какого-то завода. Нет, были, разумеется, и мужчины. Преимущественно старики и подростки. Но после слов старого солдата они как-то совсем потерялись в женской массе.
На последних отрезках Минского шоссе, ровного, гладкого, как рейхсавтобан, мне с особой отчетливостью вспомнилось почему-то, как почти четыре года назад мы с Петровичем на нашей покойной «пегашке», находящейся где-то на дне чужой реки, выезжали в первую нашу правдистскую командировку. Вспоминал суровую осажденную Москву, памятники, обложенные мешками с песком, бетонные огневые гнезда на перекрестках, баррикады. Бетонный прямоугольник «Правды», затемненный и настороженный. Мы едем на только что созданный фронт, в родное мое Верхневолжье. По Ленинградскому шоссе ехать нельзя. Оно перехвачено противником гдо-то недалеко от Химок. Приходится двигаться окружным путем, через Дмитров. И мысли свои, мысли того дня, помню: куда-то он приведет, этот наш путь? Может быть, в Германию, может быть, в Берлин, а может быть, оборвется скоро и окончится фанерным столбиком где-нибудь возле дорожной обочины. А потом вспоминается указатель, стоящий в центре Львова: "До Берлина 896 километров". И бодрая солдатская надпись, изображенная мелом на синей стрелке: "Ни фига, дойдем!"
Дошли. За одно почти непрерывное наступление с боями прошли эти 896 километров, да еще 130 за Берлин, да еще около 200 до Праги. Дошли и не очень устали. "Есть еще порох в пороховницах и не иссякла казачья сила".
Въезжаем во двор московского дома, где я живу, на улице Беговой, огромного дома, заселенного рабочими типографии и сотрудниками «Правды». Двор еще загроможден ржавыми тракторами — остатками баррикады, которая преграждала когда-то нашу улицу. Сманеврировав между ними, Петрович с шиком подводит машину к подъезду. Лифт, конечно, не работает. С солдатским мешком за плечами вбегаю на пятый этаж, звоню, от волнения позабыв, сколько кому в этой квартире, где живут три семьи, полагается давать звонков. Проскакиваю мимо удивленной соседки и с какой-то невольной боязливостью открываю дверь своей комнаты.
И тут повторяется с небольшими вариациями сцена, запечатленная Репиным в картине "Не ждали". Прежде чем даже сказать «здравствуйте», застываю в дверях. Мама, кормящая у стола внука, и сам этот ее внук, мой белокурый кудрявый сынишка, с удивлением смотрят на возникшую в дверях фигуру в военной шинели. Так же удивленно смотрит жена, склонившаяся над колыбелькой дочки, плетенной из ивового прута. Смотрит удивленно, и слезы заливают ее серые и такие дорогие мне глаза. Она растерянно произносит:
— Ты?.. Приехал?..
А в распахнутой двери расплывается круглая и красная, как луна в мглистую ветреную погоду, физиономия старшины Петровича. Он с удовлетворением выговаривает "немецкую фразу" собственной конструкции:
— Аллес нормалес…
Июль 1944 — май 1945, Первый Украинский фронт
Март 1971, Москва