Но с детьми Андрея у него все не ладилось. Таня (его) должна была въезжать в трехкомнатную квартиру, которую ей купил Андрей в новом академическом кооперативе. Что-то там у нее было с жеребьевкой не так, как ей хотелось. И она настойчиво просила Андрея поговорить с академиком Миллионщиковым. Андрей пытался ей доказать, что это поставит его в ложное положение (тем паче, что он вел с Миллионщиковым переговоры о включении себя в Пагуошскую советскую делегацию), но в конце концов сдался и позвонил ему. И она просила отдать ей машину. Это был то ли ЗИМ, то ли ЗИЛ (я не больно их различала) какой-то специальной модификации. И я, наверно довольно резко, сказала Андрею: «Отдай ты ей машину, может, они с Мишей отстанут, все равно пользуется ею только он, хотя, на мой взгляд, ездить на такой машине начинающему научному работнику не очень прилично». За два года я не помнила, чтобы он хоть раз подвез Андрея. И если Андрею надо было куда-то ехать, а академическую машину вызвать было нельзя (в субботу и воскресенье, а также в нерабочее время их рядовым академикам не давали), а в такси почему-то было неудобно, то Андрея вез Рема на «Москвиче» своей мамы или на своем послесвадебном «Запорожце». Вскоре была оформлена дарственная Тане на этот ЗИЛ-ЗИМ. И почти сразу он был продан куда-то на Кавказ, там рыночная цена такой машины была чуть ли не на порядок выше рядовых «Москвичей» и «Жигулей». И примерно в это же время (или несколько позже?) Дима ушел от Любы, что всерьез огорчило Андрея, и стал жить в Таниной семье.
После истории с Еленой Ивановной какое-то время мы не ощущали никакого давления КГБ. Видимо, специалисты из этого ведомства присматривались и искали новые пути вторжения в нашу семью. И нашли. Мои бывшие студенты, выпускники 1968 года Женя Врубель и Тома, в отличие от многих, кто был дружен с нашим домом во время учебы, но со временем как-то отвыкали, стали почти членами нашей семьи. Женя после окончания училища отслужил в армии на Дальнем Востоке. Когда вернулся, они с Томой поженились. Оба работали, он фельдшером на «скорой помощи», Тома в 23-й больнице в одном из самых тяжелых — нервном — отделении. К этому времени у них была годовалая дочь Ася.
Однажды Женя пришел и сказал, что его во время дежурства с работы вызвали (как на вызов к больному) в гостиницу «Россия». Но в номере, откуда поступил вызов, его ожидал не больной, а два сотрудника КГБ. Ему было предложено наблюдать за нашим домом и докладывать им обо всем, что у нас происходит, а когда он отказался, хотели взять с него расписку о неразглашении этой беседы. Он отказался ее подписать, и они стали угрожать. Сказали, что у них есть достаточно материала на то, чтобы дать ему любую статью по его выбору, 190-ю или 70-ю, или устроить небольшую драку и посадить за хулиганство. На это он им ответил, что прямо сейчас пойдет и подробно перескажет все содержание этой беседы Елене Георгиевне и Андрею Дмитриевичу.
Ну и пришел, и рассказал, причем достаточно громко, так что они (КГБ) все, наверно, хорошо записали. За этим вызовом последовали с некоторыми интервалами еще два, в которых угрозы нарастали и стали приобретать более конкретный характер. Касались они уже не только нашего дома, но и дома Игнатия Игнатьевича Ивича. Женя много бывал у них, помогал Анне Марковне в уходе за Игнатием Игнатьевичем, у которого был перелом бедра, носил разные книги от нас к ним и от них к нам, и сам их читал. Все это приобретало очень серьезный характер.
Я стала бояться, что Женьку могут посадить, и совсем не потому, что он книжки читает и другим дает почитать, а потому, что он близок к нам. Я решила, что им надо уезжать, тем более что старшая сестра Жени Ирина, жена известного художника Гробмана, уже несколько лет жила с мужем в Израиле и туда же около года назад уехала его мама. Вначале Женя и особенно Тома не восприняли эту идею. И некоторые мои друзья спорили со мной, особенно Наташа Гессе. Отношение к эмиграции в широких интеллигентских кругах Москвы и Ленинграда (на кухнях) в конце 60-х — начале 70-х было скорей отрицательным, но к середине 70-х трансформировалось. Помню, как на Пушкинской довольно резко не одобряли решение эмигрировать Юры Меклера и близкого друга их дома Саши Гиттельсона. Но уже через 4—5 лет Наташа с той же экспрессией требовала от меня срочно организовать вызов ее сыну Игорю Гессе.
Помню один ожесточенный спор на кухне на Пушкинской в Ленинграде, когда все говорили мне — что они там будут делать? И мой ответ: то же самое, что и здесь — помогать больным и страждущим, — воспринимали как насмешку. А я злилась, потому что уже давно поняла, что в нашей интеллигентской среде профессия медсестры или фельдшера воспринималась почти как отсутствие профессии, и пока не приспичит, пока сам или близкие не будут в них нуждаться, никем не уважаема. Сколько я копий на эту тему переломала и в газете «Медицинский работник» писала!
Женя и Тома не были в нашем кругу первыми, кто решил эмигрировать. Я знала некоторых подписавших письмо сорока[17] и эмигрировавших еще в 69-м году. Знала многих осужденных по самолетному делу в Ленинграде в декабре 70-го и по околосамолетному весной 71-го. Уже эмигрировали несколько моих близких друзей. Но месяцы, предшествующие отъезду Жени и Томы, переживались всеми в нашем доме по-другому — почти как внутрисемейное дело.
Я помню вечер, когда за несколько дней до отъезда они пришли, получив визы, и с билетами в кармане. У них были такие лица, как будто они уже отсутствуют, и только маленькая Аська была такой, как всегда, и, как всегда, крутилась возле Андрея. Меня поразило, что Андрей, который обычно не улавливал эмоционального состояния собеседников, после их ухода сказал, что они были как отрешенные. И смешная деталь — мы все были настолько не подготовлены к отъездам в практическом плане, что покупали Жене и Томе с собой твердокопченую колбасу и какое-то сухое печенье для Аськи. Но даже их отъезд не вызвал у меня предчувствия, что мне может в будущем предстоять разлука с детьми, которая тогда воспринималась как вечная.
В первых числах сентября прилетела из Парижа моя приятельница Таня Матон. (Она приезжала в эти годы 2—3 раза в год). Циля с Маней по этому поводу 5 сентября устроили грандиозный обед. Мы сидели в их просторной столовой — пять баб и один мужик — Андрей. Был приглашен еще Иосиф Шкловский. Но он, спросив у Цили, буду ли я одна или с Андреем, и услышав в ответ, что будем вдвоем, сказал, что он, к сожалению, занят. А Таня, между прочим, его родственница или свойственница больше, чем Цилина и Манина. Во время обеда смотрели открытие Олимпиады в Мюнхене и вживе увидели захват израильских спортсменов, напряженно вслушивались в слова и даже в дыхание репортеров, рассказывавших о происходящем на стадионе. Весь вечер и следующий день, не отрываясь, слушали радио. У меня почему-то разыгрался радикулит так, что я с трудом доходила до уборной.
Часов в пять с небольшим позвонил Алеша Тумерман и сказал, что люди собираются идти с протестом к посольству Ливана. Андрей сказал, что тоже пойдет. Я сказала Алеше, чтобы пошел с ним (он у нас был вроде телохранителя), но он ответил, что уже собрался и без моего распоряжения. И в это время пришли Таня и Рема и, конечно, сразу решили, что тоже пойдут. Я так несерьезно отнеслась к этому, что сказала им, чтобы на обратном пути они купили что-нибудь вкусненькое к чаю.
17
17 Открытое письмо 40 евреев (автор математик Юлиус Телесин?) в 1969 году о том, что они готовы идти хоть пешком в Израиль с одним чемоданом. Точно не помню, но письмо это эмоционально было как «Отпусти народ мой».