Выбрать главу

Вернулись они значительно позже, чем я предполагала. Оказалось, их, как и всех пришедших несколько раньше, запихали в милицейскую машину и отвезли в вытрезвитель. Людей, выходивших на демонстрации протеста, задерживали и допрашивали для выяснения личности не в милиции, а в вытрезвителе, хотя пьяных среди них никогда не было. Так как все демонстрации по составу людей были преимущественно еврейские — в основном демонстрировали те, кто хотел эмигрировать, то вытрезвитель, куда отвозили демонстрантов, в народе называли еврейским. 

Всех довольно быстро отпустили после стандартных вопросов о фамилии, месте работы и местожительстве. Но Алешу долго не отпускали, потому что он отказывался отвечать на любые вопросы. И Андрею пришлось идти и доказывать какому-то начальнику, что это его пасынок, который пришел вместе с ним. Поначалу их участие в этой демонстрации ни к каким последствиям не привело, да мы и не ожидали никаких последствий. 

Во второй половине сентября был у нас на Чкалова вечер Галича. Саша был в хорошей форме и пел вдохновенно и безотказно. Людей было много, но слушали буквально затаив дыхание. Когда расходились, уже в передней Юра Шиханович сказал мне: «Теперь еще устрой вечер Окуджавы, и можно садиться». Как в воду глядел. 28 сентября позвонила Аля. Трубку сняла мама. Аля только успела сказать: «К нам пришли», и телефон отключился. Меня в этот день в Москве не было. Я накануне уехала в Потьму на свидание с Эдиком. Андрей и Таня сразу на такси поехали к ним. В квартиру их не пустили. Они стояли на лестнице. Но когда Юру вели мимо них к машине, Таня умудрилась прорваться к нему и поцеловать. Андрей потом с завистью говорил мне об этой ее мгновенной реакции и еще о том, как Джин, Юрина собака-дворняжка, где-то подобранная им, бежала долго за машиной, которая Юру увозила. 

В середине октября мы летели на Кавказ — в Тбилиси, просто посмотреть, и в Армению в Цахкадзор на физическую школу. В Краснодаре самолет задержали на несколько часов из-за плохой погоды. В аэропорту мы встретили поэта Сергея Орлова, застрявшего там по той же причине. Сергей, как и Андрей, не был человеком легко контактным. Но если Андрей такой был от природы (говорят — такой от Бога), то Сережу таким сделала его военная судьба. Однако эти несколько часов, проведенных вместе, оказались для Андрея больше чем случайное знакомство. И когда Сергей стал читать свои новые стихи, я поняла, что и для него эта случайная аэродромная встреча не станет проходным эпизодом. 

В Тбилиси у Андрея было много встреч — там была какая-то научная конференция. Запомнилась поездка с Ягломами и Юрой Тувиным по Грузии. Приходил Марк Перельман. Но особенно душевной была встреча с Мишей Левиным. Мы два вечера упоенно втроем бродили по городу. Сидели в каких-то подвальчиках. И Андрей как-то трогательно переживал причудливые пересечения в нашей прошлой жизни. То, что друг его студенческих лет оказался приятелем Севы Багрицкого и знал про меня, воспринимал как особый знак судьбы. 

У Андрея вообще была склонность какие-то прошлые, глубоко внутренние соприкосновения относить к категории судьбоносных. Знаком судьбы был портрет Бетховена, который он увидел над маминой постелью, впервые придя к нам в дом. И то, что я впервые в жизни в 10 или 11 лет была на концерте в консерватории, когда играл Лев Оборин мазурки и полонезы Шопена, а его папа играл те же мазурки и полонезы и очень ценил Оборина как пианиста. Или что из всех его «Размышлений» запал мне в душу только эпиграф, как знак человека, в чем-то близкого. И каждый раз, когда всплывало такое пересечение, он говорил, что это знак судьбы. Это было для него как заклинание Маугли: «Мы одной крови — я и ты…». 

Он наверно очень обрадовался, если б узнал, что брат моей бабушки М.М. Рубинштейн преподавал в том же Педагогическом институте, где отец Андрея, был знаком с Дмитрием Ивановичем, и они очень дружественно относились друг к другу. Но это я узнала только через два года после смерти Андрея от ученицы его отца Наталии Ефимовны Парфентьевой. 

После Тбилиси была физическая школа (почему-то некоторые научные конференции называют школами?) в Цахкадзоре. Мне было интересней, чем на конференции в Баку, потому что было много неформального общения с коллегами Андрея, и уж очень красивое, очень армянское было это место. Первую половину дня я одна бродила по лесу на склонах окружающих гор, плескалась в бассейне, ходила в Цахкадзор. Спортивная база, где проходила школа, расположена в паре километров от него. Перед ужином все ученые мужи разделялись на группы. Нашу группу составляли Марков, Зельдович, Смородинский, мы с Андреем. Но в отношениях между Зельдовичем и Смородинским ощущалась некоторая напряженность. И их взаимные подкалывания (особенно Зельдовича) не всегда были безобидны. Собственно, именно тогда я с этими коллегами Андрея и познакомилась. Чинно гуляли по дорожкам парка, и они продолжали дневные дискуссии. Речь шла в основном о космологии. Я ничего не понимала и запомнила только, что Марков придумал белые волосы (не знаю, отражено ли это в литературе), а Андрей считал его гипотезу ошибочной. Меня в этих прогулках обычно развлекал Смородинский разговорами о литературе и искусстве, и с ним было интересно. 

После ужина допоздна сидели в погребке, декорированном под пещеру. Наши спутники попивали винцо, иногда коньяк, я — кофе, Андрей — чай с конфетками. Шел общий легкий треп, анекдоты, какие-то загадки, сочинялись стишки — каждый по строчке. В последнем Андрей был самым успешным. Марков — скучным. Смородинский и Зельдович — оба остроумны. В погребке была музыка. Танцевали. Здесь Марков был на высоте — очень хорошо танцевал. Зельдович тоже хорошо танцевал и без конца меня приглашал, но мне с ним было неудобно, потому что он ростом ниже меня. И то, что он говорил танцуя, отличалось от застольных бесед махровой пошлостью, было на уровне гарнизонного офицерства. 

Когда школа закончилась, мы с Андреем остались в Цахкадзоре еще на два дня. Днем бродили по окружающим горам, грешили ленью и любовью, а оба вечера полностью Андрей провел в научной беседе с Людвигом Фаддеевым. Кажется (хотя точно я не помню), они специально договорились задержаться. А я только успевала заваривать им чай и разламывать на дольки плитки шоколада. Уехали из Цахкадзора мы втроем на такси. 

Потом были несколько дней в Ереване и в поездках по Армении. Для Андрея впервые. Мы оба совершенно отрешились от московских дел и забот — арестов, правозащитных документов, сложностей, возникших к этому времени во взаимоотношениях с Чалидзе и Твердохлебовым. И я, как и в Ленинграде, без конца таскала его по городу. И по стране. И по людям — моим и папиным выжившим друзьям. Были в Эчмиадзине, Гарни и Гегарде, обедали в Ах-Тамаре на Севане. Ходили в Матенадаран, в Художественную галерею, в студии к художникам и скульпторам. Были и в Музее революции, где тогда был стенд, посвященный моему папе Геворку Алиханову, — не знаю, есть ли он теперь? Ездили в Бюроканскую обсерваторию. Эту поездку устраивал академик Алиханян, и, соответственно, принимали нас там по-академически. Были у моих друзей и у моего молочного братца Андрея Аматуни. Его впервые после 1937 года я встретила на конференции в Баку — просто узнала во взрослом мужике десятилетнего мальчика. 

Повела я Андрея и к Сильве Капутикян, несмотря на наш многолетний спор, и, конечно же, после моих предшествующих рассказов он в нее влюбился. А наш с ней так ничем и не окончившийся спор был на острую в то время тему. Сильва много ездила по всему миру, призывая армян, разбросанных по разным странам, вернуться в Армению — на их историческую родину. Это она считала как бы долгом армян. Написала об этом книгу. Но аналогичного права евреев уехать в Израиль, то есть тоже вернуться на свою историческую родину, не признавала. Такая вот была у нее, как я это называла, теория относительности. И кричали мы друг на друга на эту тему чаще всего на нашей кухне — у обеих армянский характер, у Сильвы еще почище моего.