Формально я допрашивалась как свидетель, но следователь без конца утверждал, что у него достаточно материалов, чтобы в любой момент сделать меня из свидетеля обвиняемой.
Я держалась самой простой для меня тактики — не отвечать ни на какие вопросы. Андрей ходил со мной и терпеливо высиживал по нескольку часов в маленьком вестибюле около бюро пропусков, долгие часы ожидая меня. На допросе 27 ноября я сказала следователю, что считаю мое общение с ним бессмысленным и, если он хочет предъявить мне обвинение, то пусть это и делает, а я больше на допрос как свидетель не приду, и отказалась взять повестку на следующий.
После этого повестки стали приносить на дом. Брать их я отказывалась. Но однажды посыльный (в ранге старшего лейтенанта) поймал на лестнице Андрея и всучил ему повестку. Он же у нас вежливый — Андрюшенька. Я очень сердилась за это на него. И он, хотя я возражала, написал в КГБ заявление, что берет на себя ответственность за мою неявку. Делать это, на мой взгляд, было не надо. Повестки еще несколько раз клали в почтовый ящик. Последняя была 4 декабря.
Я на них никак не реагировала, потому что по закону повестку надо вручать под расписку.
Еще в конце лета у меня начались какие-то неполадки с сердцебиением — появилась аритмия и участился пульс и стал около 90, а временами до 120. Терапевт определил тиреотоксикоз, и мне предложили лечь в больницу на обследование. А Андрею уже давно и неоднократно предлагалось лечь на обследование, которое по их академическим правилам проводят академикам каждые два года, а он был в больнице последний раз летом 1970 года. И 14 декабря мы оба легли в больницу. У нас была отдельная палата «Люкс», как там положено академикам, и были идеальные условия для работы. Посетители появлялись только после 5 часов, а днем и вечером мы были от них свободны. Андрей писал автобиографию, я правила и печатала, а в свободное от врачей и работы время мы подолгу гуляли в больничном саду и за его пределами.
В больнице у нас бывало много посетителей. Приходили обе Тани — и Андрюшина, и моя, Алеша и Ефрем (не помню, приходили ли Люба и Дима). Однажды пришли Копелев и Некрасов, и Лева заставил нас фотографироваться. Почти ежедневно забегал Володя Максимов. Он к этому времени уже решил эмигрировать и часто повторял: «Эту землю надо уносить на подошвах башмаков». Приходил тоже с проблемой отъезда (я устраивала ему вызов) Виктор Балашов. Однажды пришли Костя Богатырев и Саша Межиров, и Андрей читал им какую-то полунаучную лекцию.
Год 1974
Мы вернулись из больницы 31 декабря с короткой, но емкой автобиографией Андрея «Сахаров о себе» и с полной неопределенностью в отношении моей щитовидной железы.
Первые недели наступившего года в Москве были очень напряженными. В начале января исключили из Союза писателей Лидию Чуковскую, а в конце этого же месяца — Владимира Войновича. В Киеве прошел почти двухсуточный обыск у Некрасова и был арестован его архив. В городе Камешки был арестован Виктор Некипелов, в Архангельске — Сергей Пирогов. Это все были близкие нам люди, и каждое такое событие тяжело переживалось всей семьей. И на каждое Андрей реагировал открытыми письмами или заявлениями. В прессе, после опубликования на Западе книги Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», началась жесткая антисолженицынская кампания. А я, между больницами, обследованиями и лекарствами, почти ежедневно до 2—3 часов ночи сидела за машинкой.
Вечером 12 февраля нам позвонил кто-то из друзей и сказал, что в квартиру Солженицына ворвались 8 человек, предъявили постановление о приводе в прокуратуру и увели его. В своих «Воспоминаниях» Андрей пишет: «Мы с Люсей выскочили на улицу, схватили какую-то машину („левака“) и через 15 минут уже входили в квартиру Солженицыных в Козицком переулке. Квартира полна людей <…>. Скоро становится ясно, что Солженицына нет в прокуратуре, куда его вызвали, — он арестован. Время от времени звонит телефон, некоторые звонки из-за границы. Я отвечаю на один-два таких звонка; кажется, нервное потрясение и сознание значительности, трагичности происходящего нарушили мою обычную сухую косноязычность, и я говорю простыми и сильными словами».
Около 10 часов вечера Андрей и еще кто-то ходили к Прокуратуре (это очень близко), но там было все спокойно. И по отсутствию дополнительной охраны и переодетых в штатское сотрудников КГБ стало ясно, что Солженицына там нет. Значит, он арестован.
В первом часу ночи мы вернулись домой. С нами приехали Павел Литвинов, Борис Шрагин, отец Сергей Желудков и еще кто-то. Мама с момента телефонного звонка о том, что Солженицына увели из дома, начала судорожно что-то вязать. А когда мы приехали, стала всех кормить и поить чаем. Все были возбуждены, все считали, что надо что-то делать, но вначале было неясно что. И тут кто-то сказал — писать воззвание. Воззвание? О чем? К чему звать? Наконец в шуме и крике появились трезвые мысли, и стало вырисовываться содержание будущего Московского Обращения — требовать освобождения Солженицына и создания Международного трибунала для расследования фактов, разоблачению которых посвящена его книга «Архипелаг ГУЛАГ». Я села за машинку. Диктовали мне Шрагин и Литвинов. Они поминутно бегали на кухню согласовывать с остальными отдельные фразы и даже слова. Под утро текст был готов. Его подписали все, кто был в это время у нас дома. Кто-то стал звонить по телефону друзьям, чтобы собрать еще подписи.
К утру все разошлись. Мама легла. Андрей дремал на кухонном диванчике. А я в течение двух часов звонила в иностранные агентства и домой иностранным корреспондентам и диктовала им по телефону текст обращения. Почти сразу после этого (кажется, в 11 или 12 часов утра) радиостанция «Немецкая волна» сообщила, что самолет с Солженицыным приземлился на аэродроме во Франкфурте. Андрей позвонил Наташе Солженицыной, но она уже знала об этом.
А у нас в доме появилась еще одна кофта — черная с белой отделкой, связанная мамой в ночь с 12 на 13 февраля 1974 года и получившая название «солженицынская».
15 февраля прямо с моего дня рождения мы выехали в Ленинград. Провожали нас Володя и Таня Максимовы, которые уже складывали чемоданы, готовясь к отъезду из СССР. Было тревожно как-то более остро, чем всегда, от последних московских событий и грустно от предстоящей разлуки. Я по дороге на вокзал потеряла перчатки, и Таня отдала мне свои.
16-го я была у хирурга. У меня брали кровь и делали еще какие-то анализы. Андрей показал направление из министерства, но оказалось, что надо еще получить для госпитализации какое-то подтверждение из Городского отдела здравоохранения. Андрей получил его на следующий день. Меня назначили на госпитализацию на 26 февраля, и мы вернулись в Москву.
Вновь мы прилетели в Ленинград утром 25-го, и Наташа (Гессе) нас огорошила сообщением, что хирург просил мне передать, что он не сможет меня оперировать, так как иначе ему не утвердят докторскую диссертацию. Не знаю, было ли здесь вмешательство КГБ или только личный гипертрофированный страх этого доктора. В растерянности я позвонила Саше Раскину[24]. И буквально через час он перезвонил и сказал, что я должна позвонить нашему старому профессору Стучинскому, который готов меня оперировать. Стучинский в тот же день осмотрел меня, глянул на результаты анализов, взял у Андрея направление и сказал, что завтра я должна лечь в районную больницу у Нарвских ворот (не помню ее номера).
27 февраля он меня оперировал. Андрей был неотступно все дни с раннего утра и до позднего вечера около меня до 4 марта, когда улетел в Москву на Общее собрание Академии.
В ночь с 7 на 8 марта (или с 6 на 7 — точно не помню), лежа в темной больничной палате, я слушала через наушник по своему «Панасонику» «Голос Америки». Читали «Письмо вождям Советского Союза» Александра Солженицына. С каждой новой фразой, произносимой диктором, во мне крепло ощущение необходимости Андрею ответить на это письмо. Но я опасалась, вдруг он скажет, что не хочет вступать в дискуссию с Солженицыным. Ведь он только-только выслан из страны. И семья еще здесь. И не ослабевшее восхищение Андрея мужеством и талантом Солженицына, несмотря на явную обиду, вызванную его непониманием мотивов многих действий и выступлений Андрея и нашей семейной ситуации. Да и мало ли что еще.
24
24 Профессор Александр Раскин был со школьных лет ближайшим другом одного из моих приятелей по ДЛВШ Алика Гольдберга и почти членом нашей ДЛВШ-компании.