Утром 8-го Андрей, войдя в палату, вынул из одного кармана два еще теплых яйца, видимо, только что сваренных Зоечкой на Пушкинской. Из другого — отпечатанный на машинке текст письма Солженицына, а из третьего — несколько листков со своими тезисами ответа на это письмо. И все мои за ночь обдуманные аргументы отпали. Через два дня меня выписали из больницы. Печатать первый вариант письма я начала еще в Ленинграде. В середине марта мы вернулись в Москву и сразу попали на проводы Павла и Майи Литвиновых.
Потом пошла обычная московская текучка с почти ежедневными выступлениями Андрея в связи с обысками, арестами, положением политзаключенных в лагерях и ссылке. Наиболее важными Андрей считал обращение к президенту Индонезии Сухарто с призывом к политической амнистии, обращение к Верховному Совету СССР о свободе выбора страны проживания и выборе места проживания внутри страны и (главное!) статью «О письме Александра Солженицына вождям Советского Союза».
Эта работа не утратила своего значения и в новом тысячелетии, особенно в свете дискуссий о новом капитальном труде Александра Солженицына «Двести лет вместе» и в связи с лавинообразно возрождающимся великорусским национализмом и антисемитизмом.
В конце апреля или начале мая журнал «Саттердей ревью» обратился к Андрею с просьбой написать для их юбилейного номера футорологическую статью (даже назначил гонорар в 500 долларов — впервые). Андрей загорелся этой идеей, говорил — хочу дать себе волю. Дома «воли» не было, верней, не было времени для «воли». И обоим очень хотелось отдохнуть от многолюдия, побыть вдвоем.
И мы уехали в Сухуми, бродили и ездили по окрестностям, ели где придется и что придется, а по вечерам ходили в кино (тоже на что придется) и писали «Мир через полвека». Собственно, писал Андрей, а я была техническим исполнителем. Идея этой статьи была не моей. И ни одной моей мысли в ней не было, кроме двух фраз в том месте, где автор пишет о ВИС (Всемирной информационной системе). Я, когда Андрей мне диктовал этот отрывок, возмутилась, потому что жить без музеев и не нуждаясь в книгах, только сведениями от этой ВИС, по-моему, просто стало бы скучно. В результате появился абзац о произведениях искусства и о книге: «Также сохранит свое значение книга, личная библиотека — именно потому, что они несут в себе результат личного индивидуального выбора, и в силу их красоты и традиционности в хорошем смысле этого слова».
Вскоре мы сбежали из Сухуми в Сочи. Наше инкогнито было там как-то раскрыто, и начались бесчисленные визиты к Андрею до этого неизвестных друзей и почитателей. В Сочи к нам прилетела Таня с сыном Матвеем (Мотей). Ей удалось купить курсовку в Мацесту для лечения мучившего ее с детства нейродермита. Мы жили вместе две недели, потом Андрей уехал в Москву на Общее собрание Академии (он их никогда не пропускал) и на какую-то научную конференцию. Хотя на юге мы все чувствовали себя хорошо, и жилось нам всем, включая начавшего ползать Мотю, легко и весело, мои глаза стали вести себя плохо. И по возвращении в Москву этот вопрос стал главным в семейном кругу, хотя и не заслонял того, что принято называть делами общественными.
Консультант в Академии считал, что необходима срочная операция, так как идет быстрое сужение поля зрения. Я сунулась к Краснову, который оперировал меня в 1965 году. Он почему-то от меня отказался. Потом была у Федорова и Кацнельсона — они тоже вначале говорили, что нужна операция, а при следующих посещениях находили какие-то противопоказания. Я пошла к моей институтской сокурснице Зое Разживиной в глазную больницу. Посмотрев меня, она сказала, что надо срочно оперировать. Она заведовала отделением опухолей глаз и глазницы, но сама договорилась с зав. другим отделением, и меня через несколько дней госпитализировали.
Это время было трудным для нас во многих отношениях. Сергей Ковалев, Татьяна Великанова и Татьяна Ходорович сделали заявление о том, что они берут на себя ответственность за продолжение издания «Хроники текущих событий», выход которой был прекращен после раскаяния Якира и Красина и в связи с угрозами КГБ за каждый новый номер журнала арестовывать кого-либо из сопричастных к ней людей. И мы очень волновались за судьбу двух Тань и Сергея.
Появились сообщения, что во Владимирской тюрьме тяжело болен Владимир Буковский. Там же объявил голодовку Валентин Мороз. Предстояли прощания с многолетним отказником, немцем Фридрихом Руппелем, судьбой которого Андрей занимался еще с 1969 года, и с Александром Галичем, который получил разрешение на эмиграцию. Его отъезд еще долго будет ощущаться как брешь в самом близком круге друзей. Выходим из концертного зала Чайковского. Напротив троллейбусная остановка — 10 минут езды до дома Саши. Андрей как бы про себя тихо говорит — а к Саше не поехать! Выбросили (советское слово времен продовольственного дефицита) эдамский сыр. Стоим в очереди, и Андрей вскользь замечает — а Саша любил эдамский сыр!
В конце июня в Москву с государственным визитом должен был прилететь Ричард Никсон. В связи с его приездом Андрей решил объявить голодовку с требованиями смягчения режима в лагерях, освобождения из Владимирской тюрьмы Буковского и Мороза и освобождения всех больных и женщин — политзаключенных. Это была его первая голодовка. Мы были неопытны во всем — и в медицинских аспектах подготовки к голодовке и выхода из нее, и в том, как следует сформулировать требования. Я позже поняла, что в этой голодовке была важная тактическая ошибка — нельзя предъявлять широкие неконкретные требования. Если хочешь добиться реального результата, то требования должны быть очень конкретны, максимально сужены. Но, соглашаясь со мной в этом, Андрей, в конечном счете, не считал эту голодовку ошибкой — она была важна как привлечение общественного внимания к проблеме и в этом смысле имела большое значение.
Голодовка началась 28 июня и продолжалась 6 дней. Я в это время была в глазной больнице. И Маша Подъяпольская для наблюдения за Андреем привела к нам в дом врача Веру Федоровну Ливчак, с которой мы все потом очень сблизились. В эти же дни тяжко заболела и умерла любимая тетя Андрея Евгения Александровна Олигер. Андрей в состоянии голодовки ездил на ее похороны. А я каждый день в халате убегала из больницы и ехала домой, чтобы своими глазами увидеть, в каком он состоянии.
До голодовки Андрей каждый день навещал меня. И мы часами сидели в больничном садике, в который выходило окно нашей палаты. Обсуждали голодать — не голодать, обсуждали варианты письма, которое Андрей писал Брежневу и Никсону с призывом способствовать смягчению режима в лагерях и прекращению преследований за убеждения. Обсуждали и вновь обострившиеся отношения Андрея с его детьми. Я уже не помню, то ли Таня и Люба уже подали заявление в суд о разделе дачи, то ли только собирались это сделать.
Почти каждый день приходила моя Таня. Она с коляской, в которой сидел маленький Мотя, шла пешком по бульварному кольцу через пол-Москвы и уверяла, что ему очень нравятся такие долгие прогулки. Приходили друзья. И почти каждый день забегал Саша Галич, и мы с ним сидели на той же лавочке, что с Андреем, и при встрече и прощании целовались. В канун его отъезда 24 июня я пришла в палату с заплаканными глазами. Прощались, как тогда казалось, навсегда.
Приблизительно в те же дни, когда Андрей объявил о голодовке, в больнице беспричинно ввели карантин, но, дав рубль дежурной санитарке, я по-прежнему ездила на такси домой. Потом мне сменили лечащего врача. Им стал зам. главного врача больницы, и он мне сказал, что я назначена на операцию на ближайший вторник. Было это в четверг или в пятницу. В конце того же дня Зоя вызвала меня во двор и сказала, что я должна под любым предлогом уйти из больницы. Ее точные слова: «Мы не знаем, кто и что с тобой будут делать». А потом попросила меня больше с ней не общаться, говорила что-то о сыне, который должен поступать в вуз, и о муже — военном. Я видела, что ей говорить это страшно трудно, и успокоила ее словами, что все понимаю, из больницы уйду и с ней встречаться не буду. И больше я ее не видела. На следующий день я ушла из больницы таким же путем, как убегала домой все эти недели.