20 октября Андрей подал документы в ОВИР для поездки в Осло. Он был почти уверен, что не получит разрешения, но считал этот шаг необходимым проявлением уважения к решению Нобелевского комитета. В начале ноября по итальянскому ТВ прошло сообщение со ссылкой на Виктора Луи, что Сахаров получит разрешение на поездку. Я, кажется, впервые в жизни поверила — наверно, очень хотелось. Была я в тот день в Риме и с помощью Лии Вайнштейн пошла заказывать Андрею смокинг. Многие берут напрокат, но мне хотелось, чтобы у него был свой. А 14 ноября его вызвали в ОВИР и сообщили об отказе. И мы с Лией снова пошли к мастеру просить, если нельзя отменить заказ, то вместо смокинга сшить мне костюм. Так возник костюм, в котором я потом представляла Андрея на Нобелевской церемонии. Потом я отдала его Тане, когда она в 1977 году покидала Россию. И советские таможенники залили вещи в ее чемодане, в том числе и этот костюм, несмываемой красной, имитирующей кровь краской. Вот такая была побочная маленькая эпопея.
Андрей считал, что Нобелевская церемония, несмотря на то что ему не дали визы, все равно должна состояться, и что представлять на ней его буду я. Я была с ним согласна. Он сообщил о своем решении в Нобелевский комитет, и комитет в своем пресс-релизе объявил о нем. После этого сообщения российские газеты, в которых шла оголтелая антисахаровская кампания, переключились на меня. В газете «Труд» появился фельетон «Хроника великосветской жизни».
Советское посольство в Италии тоже зашевелилось. Пока я была в Риме, к Нине домой неожиданно пришел некто Пахомов из консульства и попросил у нее мой паспорт. На что он рассчитывал? На то, что Нина, итальянка по рождению, не ориентирована в том, что происходит в СССР? Рассчитывал на испуг, не учитывая, что Нина хоть и человек русский, но не советский? Нина попросила его оставить ее дом, так как она его не приглашала, но как бы вскользь заметила, что сеньора Боннэр очень заботливо относится к своему паспорту и держит его в банке. А после его ухода поехала в банк Стенхойзлина (ее банк в течение всех послевоенных лет) и действительно оставила там на хранение мой паспорт. Только, защитив так паспорт, она позвонила мне — я жила в Риме у сестры Маши Аси Бузири-Вичи.
Через день или два тот же Пахомов позвонил Нине и попросил к телефону меня. Нина сказала, что меня нет во Флоренции. Он сказал, что должен со мной переговорить, и спросил мой телефон. Нина ответила, что давать мой телефон она не уполномочена, но, если он скажет, куда ему позвонить, она мне передаст его телефон. Я позвонила, но не в тот же день, а на следующий. Он попросил меня немедленно прийти в консульство. Я сказала, что могу прийти не раньше чем завтра, сегодня я занята. Я считала (и продолжаю считать), что если есть возможность, КГБ надо дать немного остыть.
К этому дню в газетах уже появилось сообщение о его бесцеремонном визите к Нине. Я пришла с одним корреспондентом и с одним из своих друзей. На проходной у меня попросили паспорт. Я сказала, что его у меня нет. Дежурный позвонил куда-то и передал мне трубку. На проводе опять был Пахомов. Он попытался меня стращать итальянской полицией, сказал что сообщит, что я путешествую по стране без документов. Я сказала — нет, с документом. У меня есть соджорно[32] и, если он хочет меня видеть, то пусть сочтет этот документ достаточным для нашего свидания. Так я оказалась на территории консульства и в его кабинете.
Разговор наш был малосодержательным. Он показал на стопу советских газет, лежащих на его столе. Спросил, знаю ли я, что обо мне пишут. Я ответила, что меня не интересует, что пишут ваши газеты. Он ухватился за слово ВАШИ и сказал, что я, значит, уже не чувствую себя советским человеком. Я ответила, что советским человеком я давным-давно себя не чувствую, но это не значит, что я думаю жить в какой-нибудь другой стране. Потом он спросил, собираюсь ли я в Норвегию. Я ответила — конечно. Больше из разговора я ничего не помню. Но у меня сложилось впечатление, что вся эта история с паспортом была попыткой испугать меня и тем самым изменить решение Андрея. Утром о моем визите в консульство сообщили все итальянские газеты. Больше в этот приезд в Италию Пахомов в контакт со мной не входил.
А я в этот же вечер рассказала всю эту историю Андрею. Я не знала, что дома в связи с решением Андрея поручить мне участие в Нобелевской церемонии шли жестокие споры. И не представляла, что мой рассказ еще более их обострит. Через день я вернулась во Флоренцию. Неожиданно поздним вечером Андрей позвонил мне и каким-то тусклым голосом сказал, что он передумал и не хочет, чтобы я ехала в Норвегию. Я поняла, что дома что-то произошло, и единственно что сказала: «По-моему, ты не прав. Но решать тебе, и я не хочу тебя уговаривать». Нина из своей комнаты слышала наш разговор и по тому, что он был необычно коротким, и по моему голосу поняла, что произошло что-то серьезное. Я пересказала ей разговор, и мы еще долго, прежде чем уснуть, гадали, что же там случилось? В пятом часу утра меня разбудил телефонный звонок. И Андрей, явно волнуясь, стал говорить: «Люсенька, прости меня, я был не прав и чуть не совершил непростительную ошибку. Ты должна ехать, и завтра я тебе все напишу».
Через день корреспондентка одной из итальянских газет привезла мне письма от Андрея и от мамы. Эти два письма настолько разительно отличались, что если б не было последнего ночного разговора с Андреем, я не знала бы вообще, что я должна делать. Первым я прочла письмо мамы:
«19 ноября. Люся! „Ленты, кружева, ботинки, что угодно для души“ — твои подарки прелестны и могли бы порадовать всех твоих чад, если бы не души, полные тревог и боли из-за перевернутых жизней твоих детей и нежелания учитывать их подлинные интересы. Подумай, что ты им готовишь в будущем и весьма близком. Мы живем плохо. Помимо созданных вами обоими тревог, я и Таня с детьми безвыездно на даче вдвоем. У Тани катастрофическое состояние рук (правая рука с повязками на трех пальцах), доктор звонит и настаивает на лечении, грозит „ужасными последствиями“. Выезд даже на амбулаторное лечение труден, даже невозможен. Мне не управиться весь день с детьми. Обе квартиры в том же разобранном состоянии, как были при тебе, верней еще хуже. Когда это терпелось ради твоего лечения, можно было перетерпеть, но во имя чего ты решаешься обрекать своих детей и внуков на длительные горести дальше? Что это — тщеславие, близорукость, жертвенность? На какую победу кого и чего вы рассчитываете и добиваетесь? Что, кроме зловредного бума и шума, и кому это даст? Основная победа будет испорчена всем этим будущим потоком клеветы и гадостей. Прошу тебя, я и твои дети также, брось всю эту возню и приезжай домой. От меня уже почти ничего не осталось. Я буквально на последнем издыхании, да и А.Д. сильно сдал — живет в городе совершенно беспризорным. У Алеши в семье в связи с вами тоже много недоумения и недовольств. Подумай, подумай. Мы всех, всех и тебя целуем. Мама».
И письмо Андрея:
«Милая Люсинька! Только что сказал Руфь Григорьевне, что я поручил тебе получение премии. Она сказала, что я поступил подло, что я тешу свое самолюбие и гублю тебя и детей, на которых все обрушится, и что тебя теперь не пустят. Таня и Алеша тоже считают, что этого не следовало делать из соображений скромности и приличия и отчасти — безопасности с твоим возвращением. Но я и сейчас не раскаиваюсь, хотя решение было для меня трудным. В СССР такое решение даст возможность усилить клевету. Но на Западе оно по своему резонансу самое сильное, совершенно естественно (а обратное было бы странным). Кроме того (самое главное), это единственно возможное для меня. Нет человека, который был бы моим вторым я, кроме тебя. Рема на моей стороне.[33] Об опасности, что тебя не пустят после Осло, я не думаю. Я чувствую, какой груз ты на себе несешь все эти недели. И тебе теперь придется еще нести его, и мы еще будем вдали друг от друга. Но такие вещи бывают раз в жизни. И это много больше чем самолюбие, все что происходит — какой-то символ. На самом деле, я очень горжусь тобой, я чувствую, что ты очень личность, и по-моему, это чувствуют многие. Но самое главное — все это необходимо не для нас, для всех. Люсинька, милая, очень тебя люблю. Сейчас на даче Анна-Мария, вчера во вторник она привезла кучу вещей.[34] Глобус, который привез Леви[35] — будет украшать дом и еще перейдет к пра- пра- пра- внукам как непременная часть души дома. И у нас должен быть дом, мы — ты это заслужили. Будет ли покой — другой вопрос, вероятно, нет. Мотя, Аня очень меня радуют. Мотя очень хороший человек, крайне доброжелательный к людям, очень любит меня, по-моему, даже как-то не по-детски. И он умный, тонкий (хотя и безумно упрямый). Он обожает сестру, совсем не ревнует, прижимает ее ножки страстно к щекам и целует, говоря с придыханием Анна, Анна! Стал говорить „Да“ на все вопросы и „Ай“ (вместо нет). Надо кончать, Анна-Мари спешит. Целую, целую тебя. Очень скучаю, все время думаю. Твой Андрей».
32
32 Соджорно — документ с фотографией предъявителя, выдаваемый итальянской квестурой (МВД) на право временного проживания в Италии.
33
33 Ефрем не только пассивно был на стороне Андрея, но фактически со своей железной логикой сумел переубедить. Думаю, без его вмешательства Андрей не принял бы этого решения. А в отношении Тани и Алеши мама несколько преувеличила.
34
34 Анна-Мария (фамилии не помню), корреспондент одного из итальянских агентств. Почти с каждым знакомым, едущим из Италии в Москву, я посылала какие-нибудь подарки, в основном детские вещи и своим внукам, и окружающим детям.
35
35 Леви — корреспондент канадской газеты, который брал у меня интервью во Флоренции. Глобус (модель Коперника) я послала с ним в подарок Андрею.