Вадим вскочил, махая рукой, не понимая ничего, чувствуя только нестерпимую боль между пальцами. Комок горящей ваты вывалился от этих его взмахов, и Вадим, всхлипнув тихонечко, скрутился в своем углу.
— Во дает Саламандра, — гоготнул Ворона, — из огня целехонек. Одно слово — Саламандра…
— Ворона, ты тупорылый, что ли? — привстал у себя Голуба. — В хате дышать нечем, только ваты горелой не хватало.
— Зач-чем палил, пп-падла? — Заревел Пеца. — В стойло захотел?
— Да я ж ничо, — забормотал Ворона. — Я ж, мужики, ничо… Это ж он опять… Ему сколько говорилось на полу не спать — на полу одни черти спят, а люди на матрацах спят, от него ж вшивота пойдет. — Ворона торопился, спешил переключить взбухающее раздражение камеры на Вадима. — Он языка ж не понимает.
— Ворона, глохни, — вступил Берет. — Еще раз закосишь — на веник месяц. А ты, Саламандра, гляди — к параше пойдешь спать.
Снова плотное месиво затянуло прорехи, образованные в нем голосами; только пузырями лопались всхлипы тяжкого дыхания где-то рядом, нет, не рядом — это его собственное дыхание. Вадим все еще вздрагивал, с запозданием понимая все, происшедшее только что в камере. «Господи! — беззвучно взмолился он. — Я не могу больше, Господи… Сделай так, чтобы не звали меня Саламандрой… Сделай что-нибудь…»
Эти его мучения начались еще под следствием. Вечером как-то заколыхался перед ним неповоротливый и вечно сонный камерный авторитет Туша, человек в здешней жизни бывалый, попавший снова на круги привычных коридоров из-за того, что придушил чуть не до смерти своего родственника — милиционера. Сам он говорил, что придушил-то ненароком: пили они вместе и обнимались там или еще что: Туша под одобрительный смех сокамерников рассказывал, что обнимал-обнимал он этого родича, а потом вдруг подумал, кого же он обнимает — мента обнимает, ну и сжал посильнее…
— Эй, землячок, — перед Вадимом ходил ходуном живот и как бы отдельно двигалась на нем здоровенная русалка, которую Туша почесывал, ковыряясь в ее пупке (оба их пупка — его и русалкин — совпадали). — Давай мы твои сапоги обменяем на плиту чая.
— У меня нету сапог, — не понял сначала Вадим, но по сдисходительному смеху и подергиваниям русалки сообразил и зачастил возмущенно, но и просительно как-то… — Это же «Саламандра» — мировая фирма… Как же можно за плиту чая?.. Плита чая — она же грошей стоит… Им же ни сроку, ни сносу — «Саламандра» ведь.
— Так что из этого, что им сроку нет? Тебе ж срок будет, — русалка мелко задрожала, — а в зоне тебе новые выдадут, и ни о чем гоношиться не надо будет. В зоне там такие саламандры отхватишь — ноги сносишь, а им хоть бы что…
— Но как же можно? — не унимался Вадим и, не находя в себе сил на простой и достойный отказ, жалобно пытался убедить Тушу. — Они же стоят не трояк какой… Их же и не достать нигде…
— Забудь, недотепа: здесь другие деньги и другая цена.
— Нет-нет, так нельзя. — Почему-то Вадиму, все потерявшему в считанные дни, было до слез жалко свою обувку. — Ведь «Саламандра», — этот аргумент казался ему чем-то очень убедительным.
— Значит, зажилил? — Русалка осуждающе вильнула хвостом. — Жаба, значит, душит? Общаковое курево — это можно, а чай помочь на общак раздобыть — жаба душит? Ну гляди, Саламандра, ты сам решил…
Много раз уже Вадим проклял ту свою оплошную жадность: часто он уговаривал себя, что не такое уж плохое у него прозвище (он здесь наслушался разных «погонял»), однажды даже на прогулке одному принялся втолковывать, кто это такие саламандры, но в ответ из-под узенького сморщенного лобика получил: «Прикидываю, что это вроде паучка ядовитого и вонючего, раздавить и всех делов»; и еще раз попытался Вадим поведать красивую легенду о живущих в огне саламандрах — с тех пор не раз уже просыпался он от жгучей боли, дрыгая руками или ногами, где вонюче тлели надерганные из матрацев кусочки ваты.