Выбрать главу

— Ну вот скажи ты, хмырь беременный.

Тощий мужичонка со смешно нависающим мешочком живота на черных длинных трусах заискивающе смотрел вверх на Пецу.

— Я, что ли?

— Ты-ты. — Пеца сегодня был настроен благодушно, и мужичонка подхихикнул тихонечко. — Ну чего ты ерзаешь по проходу? — Пеца поманил мужичонку пальцем. — Тебя как звать-то?

— Меня? Меня — Василем звать.

— Киселем, говоришь? Ну так что тебе, Кисель, не сидится? Что ты проход занимаешь, так что человеку по нужде не пройти? А ежели человек, к примеру, пойдет по нужде и за твое кисельное брюхо споткнется? И родишь тут невзначай — так человеку отвечать за тебя, а?

Несколько голосов преданно захохотали.

— И вот чего в толк не возьму, — Пеце явно понравилось рассуждать, и он не хотел остановиться, пока слова так вот гладко выкатывались из-под гибкого языка, — ведь все одно жратву вам, чертилам, последними получать, так что вв-вы… — Он начал злиться, и язык уже деревенел, и слова не выкатывались, а застревали, непроговоренно наполняя рот, и это приводило Пецу в ярость. — А н-ну ч-ч-чтоб и в-в-видно не не не, — Пеца замотал головой, и проход начал освобождаться: потные люди заползали в свои грязные, влажные еще с ночного сна норы. — В-в-шивота! — рявкнул вслед Пеца, мотнув башкой.

— Что ж ты, падло, сигарету захукал? — Над Вадимом нависал Ворона. Воронов — тощий плоский юнец, с выпирающими во все стороны костями и всегда подергивающимися длинными руками-ногами. — Я ж тебя по-человечьи спросил, что ж ты, кусочник занюханный, а?

Вадим растерянно держал в горсточке докуренный до обжига губ чинарик.

— Что ты мне тянешь? Нет, мужики, — закипал Ворона праведным гневом, размахивая мослатыми руками. — Я ж его как человека, а он…

— Уймись, Ворона, — бросил сверху Матвеич, — я ему всего пару затяжек оставил.

— Так я ж ничего, Матвеич… Он же мог сказать, что ж он «оставлю, оставлю», а там и оставлять нечего…

Руки Вадима подрагивали, и он медленно собирал себя из растерянной паники, неожиданно разметавшей тихую радость сигареты. Матвеич снова уткнулся в книгу и признательного вадимова взгляда не видел. Непонятный он человек, лежит почти все время у себя наверху с книгой и изредка только вмешивается в дела камеры; относятся к нему опасливо, стараясь держаться подальше — кум и вся его свора при каждом случае выспрашивают и выпытывают про него, а кому нужны лишние неприятности? Однако слово его в набухающих камерных спорах, вспыхивающих стычках и разгорающихся время от времени выяснениях далеко не самое последнее. Сторонятся его все, хотя и обращаются к нему по самым разным надобностям, а вот он — при том, что и не отказывает никому, — точно всех сторонится, и когда даже предлагал ему Пеца авторитетное место, отказался, остался на своей верхотуре; и самое в нем опасное — цепляется с тюремщиками по любому поводу, даже когда и бесполезно совсем: свяжешься с таким — сам не рад будешь.

Вадим и вовсе предпочитал держаться подальше от Матвеича, побаиваясь его едких слов, которые долго потом саднят в груди и трудно выковыриваются, как занозы, — выдавить невозможно и забыть не получается — даром что редкие. Примерно месяц назад, по приходе в эту камеру после суда, начал как-то Вадим вспоминать свою жизнь, доказывая не окружающим даже, а самому себе, что уж он-то — слава богу — пожил, гулял — даже и умирать не обидно было бы: машина, рестораны, девицы, дачи… Его слушали, а Вадим вспоминал и вспоминал, растравливая себя, раскручивал перед грязными и недоразвитыми своими нынешними товарищами красочный калейдоскоп оргий и развлечений, создавая из всей своей прошлой жизни ослепительный фейерверк непрекращающегося праздника: и — закончил, выдохшись в описании очередного ресторанного кутежа, тоскливым охам: «Еще бы недельку хоть… Недельку одну — я бы такой бенц закатил! — потом хоть «стенку» накручивай, не жалко». Тогда вот в тишине завистливой, в паузе, плотно утрамбованной сожалениями о невозможном, несбыточном, и толкнул голос Матвеича, тихий и даже с ленцой: «И что бы ты устроил за бенц? накрутил еще пару тысяч на спидометр? схавал еще несколько пудов калорийной жратвы? выпил сколько-то там литров разной крепости пойла? трахнул пусть и десяток новеньких — для тебя новеньких — «телок»? И из-за этого к стенке?.. Мера всей жизни — сколько-то там пудов питья, жратвы и не очень чистых тел? Забавно…» И все, и отвернулся снова к книжке своей, и забыл даже, а Вадим сник, будто из него весь воздух выпустили, будто шарик яркий прокололи (он помнил себя маленьким на давней древней демонстрации с голубым шариком в руке, когда какой-то дылда ткнул папироской и вроде в ушах что-то лопнуло — так было больно) — потух Вадим сразу и утянулся в свой проход; только беззвучной злобой клокотало в нем еще долго “а у тебя не пудами измеряется?”, “а у тебя пуды чего?”, “а ты, а ты…”.