— Садись, — Парфёнов на ходу хлопнул по табуретке, приставленной к верстаку.
Верстак у Парфёнова и обеденным столом был, и спальным ложем, и собственно верстаком, Парфёнов его убирал, холил, здесь пил чай и читал газеты. Из угла, из тёплой дрожащей темени, в которой не переставая ярился, веселил душу сверчок, Парфёнов притащил ещё одну табуретку, поставил рядом. Сел. Посмотрел куда-то в сторону, спросил:
— Шинель-то чего не снимаешь?
«Команды такой не было», хотел было сказать Каретников, но вместо этого вопросительно приподнял плечи — и так ведь понятно дяде Шуре Парфёнову, почему не снял, времени нет, уходить надо. Хлеб до матери необходимо тёплым донести.
— Снимай, снимай шинель, тут тепло, — Парфёнов вытащил из кармана кисет, сдёрнул с него ботиночный шнурок, служивший завязкой, распахнул горло: — Кури! — Добавил многозначительно: — Табак не простой, а самый лучший среди всех блокадных табаков. «Берклен» называется.
Каретников уже знал, что это за табачок со звучным заморским названием «берклен». Берёзово-кленовый, вот как будет, если расшифровать, и знал, как его делают, а точнее, добывают: под деревьями разгребают снег до земли, сдирают промёрзлые листья, сушат их, пластают ножом, будто настоящий табак, смешивают и пускают в дело. Не исключением был и Парфёнов — тоже рылся под деревьями, там, где снегу поменьше, добывал листья, сушил их любовно, травки к листьям какой-нибудь пахучей добавлял — а у него, судя по характеру, травка обязательно должна быть, даже в худую пору — и получался первосортный «берклен».
Кроме «берклена» и другие табаки были в ходу у блокадников. Кто пережил те времена, наверняка помнит БэТэЩа — БТЩ, что в расшифровке означает: «Брёвна-тряпки-щепки», это был действительно древесно-тряпочный табак, от которого горло драло так, будто человек не БТЩ курил, а мелко накрошенную наждачную бумагу либо толчёную металлическую окалину. Популярным был и «матрас моей бабушки» — табак, который делали из сена, добытого в распотрошенных старых матрасах — едкий, крепкий, две цигарки сосмалишь — и врачу надо показываться, чтоб проверил, целы лёгкие или нет. А наиболее отчаянные, заядлые курильщики докатывались даже до «вырви глаз». Под название «вырви глаз» подходило что угодно, любое курево, вплоть до пороха, — лишь бы горело и дымилось.
Каретников взял кисет из Парфёновских рук, наклонившись, ткнулся носом в распах, понюхал: интересно, чем пахнет «берклен»? Запах был горьким, грибным, земляным каким-то, это был запах осени, тлена, а не табака. Каретников не курил. До войны он как-то решил попробовать, запалил папиросу, хватанул дыма, тот заполз в лёгкие и словно бы напильником обработал их — долго кашлял Каретников, надрывался, из глаз беспрерывно лились слёзы, со лба пот сыпался, а его всё било и било, трясло, ломало в кашле. Один раз попробовал — на всю жизнь себя от табака отвадил. На фронте, в окопах, тоже попробовал — ведь в студь с самокруткой всё теплее, вроде бы живой огонёк в руках держишь, душу этот огонёк греет, глаз веселит — ан нет, нос сам по себе автоматически, сморщился: всё-таки порядочная гадость это курево!
Но «берклен» — это «берклен», с табаком его сравнивать нельзя.
— Свёртывай «козью ногу», — предложил Парфёнов. Поглядел внимательно на Каретникова. — Если ты не мастак насчёт самокруток, то я могу тебе такое архитектурное сооружение склеить, что сам… этот самый… Росси в гробу от зависти перевернется.
Парфёнов, как и все питерцы, знал, кто город построил. Да и мудрено было не знать даже простому человеку — имена архитекторов носили и улицы, и площади, и проулки ленинградские.
— Спасибо, я не курю, — отказался Каретников, поёрзал на табуретке. — Мне пора.
— Нет, ты погодь, парень, — остановил его Парфёнов, в мгновение ока, сноровисто, ловко соорудил «козью ногу», запалил от коптилки, проворно поднялся с табуретки, подскочил к котлу. Приложил ухо к громоздкой кирпичной кладке в которую был вмурован котёл, послушал, что там внутри творится и вообще жив ли он, чудо-юдо агрегат, а если жив, то как работает?
Судя по расслабленной улыбке, которая скользнула по лицу Парфёнова, по размякшести щёк, всё было в порядке. Котёл не только был жив, не только работал, но и творил что-то сверхъестественное. Каретников даже отвернулся в сторону, удерживая в себе желание прыснуть: слишком красноречивым и размякшим было лицо Парфёнова, старого кропотуна, топтыгина в кожаной ушанке.