Кетлич искренне переживал: «Я чувствовал, что ты долго на этом месте не удержишься…» Потом заговорил о Сикорском, и впервые Радван не перебивал его; правда, это отнюдь не означало, что он во всем соглашался с полковником, но хоть признавал возможность подобных рассуждений. Его самого поразило отсутствие желания спорить с полковником.
«Сикорский изменился, — утверждал Кетлич, — стал резким, нетерпеливым, больше, чем раньше, поддается настроениям, как будто пытается, возможно непроизвольно, принимаемой позой подавить в себе беспокойство и неуверенность. После поражения Франции это стало особенно заметно, но и до этого… Трудно быть главой правительства без территории, причем правительства народа, обладающего памятью и традициями эмиграции. Поэтому необходимо преодолеть комплекс эмиграционности, избавиться от чувства фиктивности собственной власти. А эти мнимость и фиктивность преследуют главу правительства на каждом шагу, он подвергается постоянным унижениям со стороны любой страны, даже самой маленькой, не говоря уже о могущественных союзниках. Вспомни, как ждали, кто же пришлет первым своего посла в Анже: Бельгия? Норвегия? Ватикан? Или будет ли Польша представлена в Верховном военном совете? Франция заявила категорическое «нет». Равнодушно и высокомерно. И Сикорский вынужден был все это проглотить. Тогда он поверил, что именно он, и только он, не символически, а на самом деле представляет Польшу и поляков. Не эмигрантский Национальный совет или какую-то эмигрантскую, пусть даже и многочисленную, группировку, а свою страну.
Реальным и подлинным фактом была, собственно говоря, только армия. Нынешнюю правящую группу, как сказал уже в Англии Сеида [5], можно считать «пеной, которую действительность сразу же сдует после возвращения в Польшу». А армия?! Она существовала не только для того, чтобы сражаться, но и как бы заменяя Польшу, вместо нее. Поэтому Сикорский тяжело воспринял поражение Франции: не выдержал союзник, рухнули надежды, но главное — потеряна армия — основная эмигрантская действительность, основная реальная сила».
Радван мысленно восстановил, вплоть до деталей, беседу с полковником, — как будто бы она состоялась вчера.
— Ты помнишь Сикорского в тот вечер, когда он вернулся из последней поездки в Либурн? Я тогда стоял недалеко от него. Он уже знал, что все потеряно, не питал никаких иллюзий, но когда заявил Петэну, что Польша будет сражаться и дальше, то сам не верил, что эта борьба может дать какой-то результат, что она имеет смысл.
— Но он никогда не отказывался от нее, — перебил его Радван.
— Да, не отказывался, — подтвердил Кетлич, — но именно тогда у него родилась убежденность, что он добровольно принимает на себя бремя трудных решений, что он один, совсем один, представляет теперь Польшу. А потом произошел этот злополучный переворот и контрпереворот, который, возможно, убедительнее всего показал всю иллюзорность эмигрантской жизни. Дворцовый переворот, но дворец существовал в пустом пространстве, мнимыми оказались власть президента и его права, вытекающие из апрельской конституции [6]. Президент освободил премьера от своего поста, а тот продолжал исполнять свои обязанности, и никто не может сказать, что оказало решающее влияние на то, что Сикорский остался на своем посту: позиция так называемых основных партий, демарш офицеров или давление англичан. Сикорский считал, что на этом посту не может быть никто иной, кроме него.
— И был прав.