— Спасибо, Костя!
— Як тебе после забегу. Расскажешь. А сейчас — вот так! Задыхаюсь! Дьявольская горячка, такой еще не было.
Рябинин улыбнулся ему вслед: как всегда, Костя здесь раньше всех, как всегда, у него «дьявольская горячка, такой еще не было», и, конечно, как всегда, он уйдет отсюда поздно вечером, если не ночью. И, как всегда, от него исходил запах мятных конфет. Маскировка эта, впрочем, уже давно утратила смысл: всяк в редакции знал, что ни в обед, ни в завтрак Костя не обходится без рюмки-другой. Но тут уж ничего нельзя было поделать: редакторы сменялись, а Костя оставался неизменен, со своей слабостью, своей суматошливостью и своим великим усердием.
— Как дочка? — крикнул Неживой, задерживаясь на мгновение на втором лестничном марше. — Небось уже в седьмом классе?
— В университет экзамен держит. — Рябинин сообщил это с неожиданной для себя гордостью и тотчас же спохватился: чего вдруг ляпнул?!
— Но-о! — Костя всплеснул руками. — Что ты скажешь! Как времечко-то, а! Что ты скажешь!
Помчался дальше.
Недовольство собой теперь уступило место другому, более острому чувству — тревоге и горечи… «А височки-то у тебя, Костя, уже сивые», — произнес Рябинин мысленно. Но он хорошо сознавал, что и тревога и горечь его вызваны не мыслью о быстротечности времени, а упоминанием о дочери. «Сивые височки-то», — повторил Рябинин, отгоняя от себя думы, которых он не хотел сейчас.
Поднявшись на третий этаж, пошел по узенькому коридору. Потертая ковровая дорожка, низенькие подоконники небольших окон, плафоны на чистых белых стенах… Все это выглядело теперь как-то иначе, чем прежде, — особенно значительно и по-домашнему уютно.
Толкнув дверь своей комнаты, в волнении задержался на пороге.
Стол стоял у окна, боком к нему. На столе — надстройка, что-то вроде второго укороченного столика с покатой, как у старинных конторок, верхней доской.
Дома на его столе была точно такая же надстройка. Вот уже несколько лет Рябинин работал только стоя! Оставаться на ногах — значит не давать расслабляться телу, меньше пребывать в неподвижности, свободнее, активнее дышать. А управлять дыханием — управлять жизнью в теле. Движение, дыхание и кровь неразделимы. На этот счет у Рябинина была стройная и строгая система убеждений.
И еще: он видел, что становится сутулым до горбатости. Нет, он не мог позволить себе сгибаться дальше, подчиняться болезни, а работая сидя, невольно клонишься к столу.
С нарочитой медлительностью сняв пальто и кепку, вынув ноги из глубоких калош, Рябинин пригладил ладонью жидкие светло-русые волосы и торжественно подошел к столу. Ухватил с обеих сторон покатую столешницу, произнес мысленно: «Поздравляю вас, Ксей Ксаныч, с возвращением к станку».
Фраза эта была почти ритуальной. И сейчас он произнес ее с особой торжественностью, словно бросая вызов силам, которые препятствовали его возвращению.
Кажется, нынче он более чем когда-либо приблизился к последней черте. Во всяком случае, был такой момент, было такое утро — он едва не отступил. Потом, вспоминая об этом, Рябинин не думал о дочери, о степени ее виновности: он спрашивал только с себя.
Рассвет — самое жестокое время: это с ним случилось на рассвете.
Накануне вечером у него сидела Екатерина Ивановна. Как обычно, она пришла с объемистой своей сумкой, в которой умещались и гостинцы для больного и вся ее учительская лаборатория: тетради с планами уроков, конспекты, учебники. Частенько она готовилась к урокам там же, в больнице, возле койки мужа; случалось, что подключала к своим занятиям и его — не столько на пользу себе, сколько на пользу ему.
На этот раз она не вынула свои тетради; она вообще забыла, что они существуют, и почти все время молчала, боясь утомить мужа.
О дочери Рябинин не спросил. Да матери и нечего было бы добавить к тому, что он знал. Впрочем, если бы ей и было что добавить, в этот вечер она не сказала бы.
Все-таки он не позволил ей остаться дежурить на ночь, поторопил уйти. Так Рябинин поступал всегда, когда болезнь обострялась. Находи опору в самом себе — правило, которому он неизменно следовал, хотя, в сущности, не вполне сознавал это.
Оставшись один, Рябинин приказал себе взять с тумбочки книгу. Он знал, что ему будет тяжело держать ее, что будет трудно вчитаться, но верил, что справится, что сможет заставить себя справиться. На этот раз он ошибся. «Ну что ж, коли на то пошло, отдохнем немного!» Опустив книгу на грудь, а потом столкнув ее, потому что она давила, словно чугунная, Рябинин закрыл глаза. И вот тогда усталые думы его обратились к дочери. Отыскав вдруг в нем какие-то не исчерпанные еще силы, эти думы все полнее овладевали им. Начав с пассивных и отрывочных воспоминаний, Рябинин вступил в мысленный разговор с дочерью. Он то упрекал Нину с тоской и болью, то в гневе набрасывался на нее с обвинениями, которые не успел высказать раньше, дома, и обвинениями, которые напросились только сейчас. Потом он подумал обо всем том, что могло повлиять на Нину: он уже очень устал к тому моменту, и ему уже не вспоминались какие-то определенные лица и события; все могущее повлиять на Нину представлялось пятном, в котором копошилось что-то многоликое, серое… Потом из пятна выделилось вдруг лицо Манцева; оно делалось все больше и яснее, и тогда мысли и чувства Рябинина обрели новую остроту и силу. Он задрожал в ярости, даже приподнялся с подушки… Да, да, эта нашумевшая, отвратительная история, связанная с бывшим председателем горисполкома Манцевым, она прежде всего повлияла на Нину. Прежде всего, наверное, она… Потом у Рябинина вспыхнула какая-то чрезвычайно важная мысль; мысль ускользала, но важность ее Рябинин мучительно чувствовал, как мучительно чувствовал необходимость высказать ее Нине. Он так жгуче захотел высказать свою мысль, что увидел вдруг возле себя Нину; увидел ее удивительное лицо, как всегда бледное, красивое этой необычной, неболезненной бледностью, освещенное густым, глубоким, сияющим светом темных глаз: увидел ее так неожиданно и чудесно, так законченно и четко вычертившуюся за последний год девическую фигуру… Он заторопился вспомнить свою мысль, но ему не удалось это. Видение дочери исчезло. Вместо него вокруг койки заходил вдруг какой-то странный продолговатый предмет, делавшийся то большим, то маленьким, и Рябинин подумал, что, наверное, это и ходит его мысль…