Очнувшись, он увидел возле своей койки дежурного врача, сестру и своего соседа по палате. Потом он снова впал в беспамятство.
Минула ночь, мятая, рваная, спутавшая явь и бред. А на рассвете и наступило оно, то состояние поразительно ясного сознания, но абсолютного физического бессилия и полной духовной пассивности. Тело было словно пустое; в нем не нашлось бы точки опоры даже для того, чтобы заставить пошевельнуться палец.
И прежде, когда Рябинин оказывался в больнице, случалось, что недуг пожирал его силы. Предметы, весомость которых раньше не замечалась, словно наливались тяжестью. Даже термометр заявлял о своем весе. И все-таки Рябинин заставлял себя брать предметы, заставлял себя делать движения. Он разжигал в себе желания просто двигать руками, говорить, читать, слушать. Пока у человека есть желания, он живет.
В то утро не только не было сил шевельнуть пальцем — не было желания шевельнуть им. Не было никаких желаний. Не было желания желать.
Он лежал, закрыв глаза, видя перед собой зыбкую, рябую темноту, ощущая, как плывет куда-то и медленно качается то, что называлось его телом. Наступит мгновение, когда качнет особенно сильно, и все, все может оборваться…
Как и когда начался перелом, Рябинин не запомнил в точности.
Был день, яркий, весенний; каждый предмет в палате, казалось, излучал свет.
Рябинин позвал:
— Катя!
Жена наклонилась к нему. Он добавил:
— Неужели… она…
Екатерина Ивановна поняла его:
— Что ты, что ты! Как раз жду ее с минуты на минуту.
— Хорошо.
Он стал ждать дочь. Чтобы не забыться, медленно считал. До десяти или двадцати. Потом начинал снова.
Нина остановилась у его ног, схватившись за спинку кровати.
Он не винил Нину за то, что она не пришла раньше. Болезнь не однажды сваливала его, но он всегда побеждал, поднимался, снова оказывался в строю. Нина привыкла к этому. Возможно, она и сейчас не представляла себе, насколько серьезно положение.
Он улыбнулся дочери. У нее запрыгал подбородок, но она крепче сомкнула рот, а потом ответно улыбнулась отцу. Довольный, он закрыл глаза, чтобы отдохнуть от своего волнения и от слишком обильного света, наполнявшего палату.
В этот момент ему и вспомнилась вдруг мысль, которая ускользала от него тогда, вечером или ночью: да, да, Манцев хуже, чем грабитель, страшнее, чем убийца… Почему хуже, почему страшнее? Потому, что степень его виновности определяется не статьей уголовного кодекса. Виновность Манцева надо умножить на число людей, которые в него верили. Да можно ли вообще измерить, подсчитать урон, нанесенный им?
И оттого ли, что Рябинин смог вспомнить эту мысль, оттого ли, что у него вспыхнуло желание сказать дочери об этой мысли и еще о многом другом, не высказанном прежде, — о жизни, о людях, о себе, — сказать не сейчас, когда столь ничтожен запас сил, а потом, еще ли отчего-то, но он поверил вдруг, что вытрется, победит и на этот раз.