Кавалер морфемы Булат Аникаев неистовствовал.
— О чем ты говоришь, Гак? Вот Шушуня почти двадцать лет печатается, его Союз писателей давным-давно к сборнику рекомендовал, а где он, этот сборник? У Бориса — двенадцать повестей опубликовано, общий объем тридцать пять печатных листов, а заявка на книгу четыре года в издательстве лежит без движения. Петя Кровский положительными рецензиями может комнату оклеить — и что с того? Факт есть факт: фантастику у нас печатают вопиюще плохо…
— А Ф-писатели? — ехидно спросил из угла шериф сарказма Паладин Гриммов.
— Да какие они писатели?! — Герард Экудянов, виртуоз аллегории, даже поперхнулся. — Я о настоящей фантастике говорю. А эти… Борзописцы! Серость! Не печатаются, а тиражируются!
С Ф-писателями у нас были старые счеты. Эта братия тоже писала, так сказать, фантастику. Их герои торжественно и чудно бороздили просторы Вселенной, с ходу покоряли дальние миры, посрамляли плохих инопланетян и братались с хорошими пришельцами, в светлом будущем у них не было никаких проблем, и само будущее вырастало откуда ни возьмись в чистом поле на пустом месте, без всякой исторической связи с современностью, а если герои попадали в прошлое, то лишь затем, чтобы в два счета наладить там все как надо. По поводу того, КАК надо и НАДО ли вообще, у них, у Ф-писателей, сомнений не возникало.
Героям напрочь отказано в психологии, зато авторы наделяли их античным телосложением, сизифовым упорством и силой и знанием физики в объеме учебника для 7-го класса средней школы издания 1963 года. Люди-схемы действовали в одномерном мире, сталкивались с высосанными из пальца трудностями, решали надуманные проблемы, но зато решали их неизменно с блеском, являя чудеса самоуверенности и бескомпромиссности. Справедливости ради скажем, что герои иногда трагически погибали, но в таких случаях смерть диктовалась либо благополучием всего человечества, либо необходимостью платы за добытое знание — «платы, обусловленной нарушением правил техники безопасности», либо черной неблагодарностью некой злодейской планеты, которая никак не хотела выкинуть белый флаг перед первопроходцами, несущими знамя великого антропоцентризма.
Словом, это была неистовая профанация литературы, перечеркивание всего важного и интересного, что было сделано в отечественной фантастике, однако почему-то именно таким опусам редакторы часто и споспешествовали, полагая огрехи и вопиющие несуразности издержками жанра; невежество смелостью мысли и принимая нахальство за оптимизм, а нагромождение бессмыслиц — за полет фантазии.
Мир будущего у Ф-писателей всегда изображался экологически чистым, набитым техникой и в то же время совершенно неурбанизированным, ядерная энергия в нем била через край, причем безо всякой радиации, счастливое человечество в едином порыве расширяло свои границы за пределы наблюдаемой Вселенной, дети вырастали пай-мальчиками и фей-девочками, а взрослые любили друг друга платонической любовью и в свободное от космических полетов время занимались искусством. И все это почему-то именовалось Грядущим.
Мы называли этих ура-фантастов Ф-писателями по очень простой причине. Так уж распорядилась судьба, что их фамилии с мистической обязательностью начинались на букву Ф: Фишин, Фезеров, Ферпатый, Фазанский, Фульковский, Фолаутов…
Правда, каждый в нашей компании букву «Ф» расшифровывал по-своему. Творец лубочного романа Слава Дорожный называл тех Фу-писателями, эспериентеист Паладин Гриммов — Фекс-писателями, Петр Кровский, протагонист ритмических пауз, иначе как о Фря-писателях о них не отзывался. Еще были варианты: Фантазм-писатели, Фук-писатели, Фигписатели, Фифа-писатели, Фарс-писатели, Фальш-писатели, Фарц-писатели… И так далее…
И снова навалилась на нас душная апатия, хотя и солнце уже село, и первый порыв темного ветра ворвался в окно, и где-то в районе Останкина в набегающих тучах громыхнуло листовое железо, предвещая очищающую грозу.
— Ребята! — вдруг сказал Игоряша-второй. — Хотите фокус?
Наверное, фокусы Игоряши — это было последнее, что могло нас спасти от духовного тлена и всепожирающей хандры в тот августовский вечер.
— Давай, Игоряша, действуй, милый, — взмолились мы.
— Хотите узреть, что сейчас делает Фульковский?
Мы оторопели. Что это — издевательство? Глазам бы нашим не видеть фонтан-писателей, в мыслях бы их не держать, а тут: «узреть»! И все же был в предложении Игоряши некий искус, некое соблазнительное обещание порока. Не сознавая до конца, что же кроется за словами Игоряши, мы переглянулись и сказали:
— Ну-ка, ну-ка…
И тут же посреди комнаты задрожал воздух, заструился, словно над пламенем большого костра, возник туманный, в голубых искорках, шар, будто сгустилась перед нами маленькая грозовая туча, потом шар утвердился в метре от пола и зажегся розовым светом. Он приобрел прозрачность, и в нем появилась объемная картинка.
…За пишущей машинкой сидел Ф-писатель Фульковский и бешено долбил по клавишам. Изображение укрупнилось, словно невидимый оператор дал наплыв, и все пространство шара заполнил лист бумаги, вылезший из каретки.
Там было написано:
«Вся энтропия мира — глухая, необузданная сила Вселенской анархии сконцентрировалась на этой планете.
Надо было уходить, надо было бросить звездолет в подпространство, чтобы донести до человечества весть о смертельной угрозе. Но командир Татарцев медлил. Он впился взглядом в экран информлокатора, с чувством подавленного страха смотрел на шевелящиеся языки энтропии, что тянулись к звездолету, грозя низринуть его в пучину мирового хаоса, и вдруг понял: уйти сейчас было бы трусостью. Все, чему учила его Земля, вся ответственность за Метагалактику и гордость за родную планету диктовали: надо принять бой! Надо убить гадину-энтропию в ее логове и вернуться на Землю победителями, а не вестниками нависшей угрозы. Татарцев ударил по клавишам, и вся мощь биополя экипажа, вся энергия кваркового сердца звездолета, вся плазма нейтронных полей через жерла тэта-излучателей обрушилась на энтропийное чудовище. Татарцев знал: убить анархию можно торжеством мысли, а вот мысль, Разум убить невозможно. Энтропия горела в пламени могущественного интеллекта землян, по прицельной сетке экрана метались абсциссы и ординаты, а Татарцев вжимал пальцы в клавиши и пел песню, которую в детстве, в начальной школе гуманистической этики, слышал от Учителя Труда!»
Строчка закончилась. Фульковский перебросил каретку, на минуту задумался, напряженно пялясь в потолок, и застучал: «Песню…» — прочитали мы. Пауза. «…Космических…» Пауза. «…Свершений!»
Фульковский откинулся на спинки стула и захохотал… Мы не выдержали и захохотали тоже. Правда, было в нашем смехе больше от истерики, от болезненности, от чувства неловкости и стыда, которое возникает, когда, гуляя по парку, вдруг натыкаешься на человека, присевшего в кустах, чтобы справить большую нужду.
— Игоряша, а Фишина можешь показать? — попросил кто-то, взвизгивая от сдавленного смеха.
— А Ферпатого?
— А Фезерова?
— О чем речь, мужики? — отвечал Игоряша, не хохоча, впрочем, не заливаясь смехом, а лишь тонко улыбаясь — за компанию. — Кого хотите, того и покажу.
И мы увидели всех Ф-писателей. Шар безотказно показывал живые картины. Фписатели трудились в поте лица своего за пишущими машинками.
Ф-писатель Фишин писал о схватке — не на жизнь, а насмерть — между самоотверженными земными космонавтами и куском мертвого, но очень опасного N-вещества, в котором атомы состояли только из нейтронов и потому были предельно коварны: вокруг нейтронных ядер крутились по орбитам тоже нейтроны, таким образом, вещество было вопиюще нейтральным, его скрепляло абсолютно нейтральное нейтронно-магнитное поле, и это было страшнее всего: от такой дьявольской материи, порожденной Ф-воображением писателя Фишина, можно было ждать чего угодно…
Ф-писатель Фезеров повествовал о кладбище космических кораблей колоссальной «черной дыре», которая предательски захватывала звездолеты галактических цивилизаций и крепко держала их, не пуская ни туда, ни сюда, как Саргассово море — парусники далеких веков, и лишь земной научно-космический корабль проходил сквозь «черную дыру», как нож сквозь масло, попутно высвобождая пленников.