А макаронина тогда была — э–э! — И значительно подымал согнутый и уже не умеющий выпрямиться палец. — А подарил! Потому что любил тебя. И жалел. А ты?..» — «Брось, дядя Яша, — весело перебивала Хромоножка. — Пошли лучше налью граммушечку». Он щупал её пытливым взглядом — не шутит ли? — насупленно сдвигал брови, прикидывая, но не слишком долго, потому что эта легкомысленная девица могла ведь и раздумать.
Зинаида компании ей больше не составляла. «Баста, девушка, — сказала. — Побаловались, и хватит. В скотов же превратимся — а ради чего? Кому докажем что?» — «Никому, — тотчас согласилась Хромоножка. Тотчас! — уже, стало быть, задавала себе этот вопрос. — В том‑то и дело, что никому». Задавала и дала бесстрашный ответ — сперва себе, а теперь Зинаиде, которая оспорить его не умела. Крепко пожалела она тогда о медлительности своего ума и нерасторопности речи. Напрасно! Какая речь, пусть даже самая замысловатая и горячая, в состоянии опровергнуть это простенькое «никому»! Похолодев, шарахнулась Зинаида к Егорке, и тогда‑то впервые взял её за горло страх, что Гришка переманит его. Но в этом страхе за сына, который был (был!), в намерении во что бы то ни стало удержать его возле себя (какое же это, оказывается, счастье: есть что удерживать!) мерещилось ей вдруг что‑то худое. Вроде бы не на равных они с подругой… Вроде бы предаёт она Хромоножку, которая и без того обделена.
Но вот что сказала мне сама Хромоножка в тот исключительный по откровенности и доверительности день, когда я читал солдатские письма. Возможно, вам её слова покажутся абсурдными, но вдумайтесь, и вы увидите в них серьёзный и точный смысл. «Если б не она, — и кивнула на больную ногу в огромном протезном ботинке, —я бы… я бы повесилась, наверно».
Она сказала это робко, но не от сомнения в своей правоте, а от неуверенности, поймут ли её. И вправе ли она, опускаясь в столь тёмные и холодные глубины, брать себе кого‑то в попутчики.
Все‑таки она была умницей, Хромоножка, и Зинаида понимала это лучше кого‑либо. «У неё мозги… Дай бог всем нам!» Увещеваниями да запугиваниями, знала, подругу не спасти, и, покумекав, отправилась к черту на кулички, на другой конец города, в район новостройки, где жила с мужем, сыном — тем самым, которого некогда катала в коляске по аллеям горсада гордая и счастливая Хромоножка, а также с маленькой дочерью её сестра Людмила.
Разговор, надо думать, был трудным. «Вот что, девушка», — так и слышу я Зинаидин голос, а дальше без труда выстраиваю те простые и решительные аргументы, согласно которым Алёшка должен не просто регулярно навещать свою тётю (за последний год он был у неё всего раз, и то недолго, с матерью, отчимом и сестрёнкой), но время от времени и гостить там, то есть спать, есть и так далее. Жить. Например, на каникулах… «Иначе каюк твоей сестре, девушка».
Эти нехитрые доводы напрашивались сами, но ведь столь же очевидны были и возражения. В самом деле! Жанна ведёт себя ужасно («При нем не будет», — спокойно вставила Зинаида), а мальчик в таком возрасте, что за ним глаз да глаз нужен («А когда вот таким нянчила — не нужен был?»), и самое главное — барак, который так кошмарно действует на душу ребёнка («Не на каждую. Ты ведь, девушка, если не ошибаюсь, тоже в бараке выросла»).
Людмила слукавила, говоря, что главное — это барак, который кошмарно… и так далее. Главным не то было. Страх, что сын узнает из чьих‑нибудь услужливых уст (той же Салтычихи) тайну своего рождения, — вот что. Она вырвалась из барака, она возвела между ним и новой своей жизнью высокую стену, а теперь должна собственными руками разрушить её? Медленно, отрицательно покачала Людмила задумчивой головой. Никогда! Но она ошиблась. Она была сильной женщиной и сумела‑таки взять жизнь за рога, но здесь ошиблась. «Ну, смотри, девушка», — вот все, что сказала Зинаида. Посидела ещё, глядя в сверкающий паркет, потом не без усилия подняла своё ладное тело, вышла, не попрощавшись. А уже в субботу вечером Алёшка появился в бараке — мать привезла.
Сначала мальчик, так и не уразумевший, зачем его подкинули сюда, чувствовал себя прескверно, но осмотрелся, но познакомился с Зинаидиным Егоркой, а потом и с остальными мальчишками, но отведал грушу, которую благодаря остроумному отвлекающему манёвру удалось стянуть из‑под самого носа Салтычихи, и на следующий выходной ехал к тёте с удовольствием. Я понимаю его. Мы тоже когда‑то слетались сюда, как бабочки на свет, — это мы, жившие во дворе, который, по сути дела, был разновидностью барака. Для мальчишки же из современного благоустроенного дома то была страна экзотическая, причем дни её были сочтены, и это ещё больше усиливало её дикое очарование. Прибавьте сюда заботу, которой окружала его хроменькая, но бесконечно щедрая и весёлая, знающая уйму интересных историй тётя, и вы поймёте, почему он с таким нетерпением ждал праздников и каникул. Не один день, а два, три, неделя — да, целая неделя! — вольготной барачной жизни, о которой потом с такими сногсшибательными подробностями можно повествовать в светлом и чистом классе выстроенной по типовому проекту школы. Мальчишки слушали разинув рты. «Да ну!» — «Могу побожиться». Но это уже я фантазирую. У теперешних ребят наверняка другой лексикон, законодатель которого — не Петровская балка, а голубой экран.