Мы долго не могли понять, куда он делся, пока не обнаружили его в кладовке, узком помещении в два метра длиной. Тем не менее он умудрился улечься тут и заснуть, уперев ножищи в сапогах в дверь, которая открывалась вовнутрь.
Новый год был загублен. Но так мы решили вначале, а потом забрезжила надежда: вдруг протрезвеет? Ведь до полуночи ещё четыре с лишним часа.
И впрямь скоро в кладовке послышалась возня и кряхтение. Мы воспряли духом. На три голоса — я, бабушка и тётя Валя — окликали его ласковыми словами, заманивали водочкой, которая ждёт его у Сомовых, стыдили дурным отношением к брату. Быть может, проникновенно говорили мы, это последний Новый год, который он встречает с нами. Не возымело… И тогда я, осенённый, потребовал клизму. Через щель в двери поливал его прицельной тёплой струйкой (сперва тётя Валя зачерпнула было из ведра, но подумала и налила из чайника: «Простудится, зараза»), Дмитрий Филиппович фыркал и отдувался, как пловец. Наверное, ему казалось, что он купается в Черном море. Сестры смеялись, и этот приглушённый смех пожилых и так непросто живущих женщин, над долгожданным праздником которых нависла угроза, до сих пор стоит у меня в ушах.
Наконец он очнулся. С ещё пьяной яростью прихлопнул ногами дверь, пробурчав «пшла», но я подал голос, и на меня он не распространил свой хмельной гнев. Рассудительно и мягко увещевал я его, а обе женщины стояли рядом, затаив дыхание.
Он поднялся. С трудом, но поднялся, и мы все трое шумно и заботливо хлопотали вокруг него (я чувствовал себя главным), сливали ему горячую воду, а он никак не мог поймать руками струю, подавали рубашку и галстук, туфли.
Но то было дома, а здесь ресторан, чужой город, необъяснимость самого опьянения. Дмитрий Филиппович, благообразно пропустивший за столом всего рюмку, и то неполную, хмелел на глазах.
Когда он в третий раз собрался «туда», Валентина Потаповна отчеканила:
— Сидеть!
Он дурашливо улыбался.
— А мне надо…
— Сидеть! — тихо и грозно повторила жена, — Весь вечер испортил, черт!
А в голосе слезы. Вероника же Потаповна старалась не замечать ничего. С воодушевлением обсуждала она прекрасные шторы на окнах, публику и блины, которые были, конечно, отменны, но не шли ни в какое сравнение с вальдшнепом на вертеле.
Время для визита к бывшей светопольской соседке выбиралось тщательно. Взвесили все. Если прийти вечером, то не удастся поговорить как следует, потому что дома будут молодые, то есть профессор и его жена. Слишком рано тоже нельзя — Зинаида Борисовна ещё со светопольских времён любила понежиться в постели до десяти, а то и до одиннадцати. А часа в два обед, на который их никто, естественно, не звал, сами же они напрашиваться не намерены. Двенадцать — вот хорошее время.
Подробнейшим образом разработали церемониал встречи. Стучит Вероника Потаповна, а остальные стоят в сторонке, невидимые. Зинаида Борисовна спрашивает из‑за двери глухим, с одышкой голосом: «Кто?» — и Вероника Потаповна отвечает голосом звонким: «Свои». За дверью топчутся, как пять слонов, и шумно дышат. «Кто свои?» — «Свои, свои! — успокаивает, смеясь и поддразнивая, Вероника. — Из города Светополя. Слыхали такой?» И тогда дверь приоткрывается, но лишь на самую малость, на длину цепочки, и в щели появляется насторожённый глаз. «Вероника!» — с некоторым даже испугом ахает Зинаида Борисовна и от волнения долго не может совладать с цепочкой.
Я описываю это с такими подробностями, потому что когда‑то сам явился сюда с визитом вежливости. Вежливости, не больше. И был поражён, с какой радостью встретила меня чужая, в общем‑то, женщина, которой я некогда таскал из подвала по обледенелым ступенькам дрова и уголь.
— Нет–нет! — смеясь и хватая за руку сестру, перебивала Валентина Потаповна. — Пусть Димушка постучит. Постучит и скажет… И скажет… — От смеха она не могла вымолвить, что скажет, но Вероника Потаповна заранее хихикала, представляя. Дмитрий Филиппович ощерялся, гордый ролью, которую ему доверяли. Даже Александра Сергеевна, не разбирающая половину слов и с Зинаидой Борисовной едва знакомая (лишь однажды белила ей), смеялась и фыркала.
Не все на этих страницах даётся мне легко. Не обо всем говорить хочется. В таких случаях я строго напоминаю себе, что мои старики — это я сам. От них впитал я все хорошее и все дурное и, стало быть, ответствен за них в той же мере, в какой они ответственны за меня. Если не больше. С них, навсегда умолкнувших, не спросишь уже, а с меня можно, я вот он. И потому понятны те радостные паузы, которые я делаю, когда слышу, например, проказливый смех у кладовки, где спал, уперев ножищи в дверь, вдрызг пьяный Дмитрий Филиппович, по существу, отменивший для обеих женщин Новый год. А он так сиял им в череде долгих и трудных будней!